Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднимаюсь я однажды утром — это было в понедельник, а по понедельникам у нас стирка, — итак, поднимаюсь я на дядин этаж и натыкаюсь на настоящее столпотворение.
Дядя в пижаме бегает от госпожи Штумпе, а она гоняется за ним. При этом дядя издаёт какой-то жалобный писк. Можно было подумать, что ему собираются поставить клизму, а ведь госпожа Штумпе всего-то и хотела, что забрать в стирку его пижаму, больше ничего.
То ли это был его страх перед всякой заменой и переменой, то ли он не хотел обнажаться перед госпожой Штумпе.
Дядя вихрем пронёсся по холлу, потом по крутой узкой лесенке на другой этаж.
Нет, после этой сцены я окончательно уверился в том, что у него с госпожой Штумпе скорее всего не было отношений. У него — не было. Однако у госпожи Штумпе с ним — наверняка были. И я, конечно, не мог обижаться на неё за это, хотя у меня были свои мотивы, не бесчестные, естественно, но деньги есть деньги.
В конце марта я поехал в Шверин. Из сентиментальных побуждений, но и по практическим причинам тоже: у меня там оставались кое-какие дела. А заодно и себя показать во всём блеске: в спортивной куртке с надписью «Chicago Bulls», в чёрных брюках и чёрной футболке.
Я прошёлся во всём этом прикиде от вокзала до Циппендорфа. Чтобы обнаружить, что и в Шверине жизнь не стояла на месте: шмоток было хоть завались. Все ходили в куртках как у лесорубов, и в блузонах с ещё более крутыми надписями, чем у меня, — и не только на спине, но и на рукавах.
Почти все встречные были обуты в кеды или кроссовки, — мне ещё никогда не приходилось видеть на прохожих в таком количестве кеды и кроссовки. А на торговой площади они открыли «New Yorker». Да, там, где раньше размещалось кафе «Рези».
Всё это оказалось для меня сплошным разочарованием. Мои бывшие соседи по квартире Гирсэвальды тоже переехали с Бетховен-штрасе. С прошлым у меня не осталось никакой связи.
Кончилось тем, что я вернулся обратно на два дня раньше запланированного, вернулся под вечер, разбитый и усталый, и угодил… во что-то странное.
Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошёл в дом, была ослепительная чистота: всё тут натёрли и надраили до зеркального блеска. В вестибюле висела большая золочёная цифра десять — как в честь юбилея.
И ещё я отметил некое благоухание, которое исходило откуда-то из дальней части первого этажа, оно становилось все ощутимее по мере того, как я двигался в эту сторону. Это был смешанный аромат кофе, свежей выпечки и чего-то ещё — незнакомого, но явно дорогого.
— Это вы? — донёсся до меня голос госпожи Штумпе.
Значит, мой приход (под тихую музыку) не остался незамеченным.
«Шипр» — возможно, то был запах «Шипра», я не знаток, но нечто подобное я уже вдыхал когда-то давно, это было в Дрездене. Так благоухала моя дрезденка. У меня на мгновение даже сердце дрогнуло: неужто это может быть?
— Входите же.
Когда я переступил порог…
Нет.
Небрежно раскинувшись, в кресле сидела госпожа Штумпе. Кому под силу описать моё изумление! На ней было красное платье, нечто вроде мягко струящейся шёлковой тоги.
Она закинула ногу на ногу — одна нога изящно выставлена вперёд, в тонких чулках, на лице очень яркий макияж, с маленьким нарисованным ротиком. Причёска тоже новая, незнакомая: волосы зачёсаны назад, при этом несколько локонов ниспадают на уши. А в ушах — длинные серьги.
Я действительно не хочу заходить слишком далеко, но мог бы сказать: это была соблазнительная женщина, если у вас есть представление о том, как она должна выглядеть.
Рука откинута на спинку кресла, на руке томно покоится голова; у госпожи Штумпе был мечтательный и отстранённый вид, но в то же время она была чем-то очень увлечена. К тому же я никогда раньше так чётко не видел её профиль.
Когда я подошёл ближе, а она повернула голову, увидела меня, и на её лице ещё секунду-другую сохранялось сладостно-отсутствующее выражение, которое затем уступило место полному ужасу.
Она взвизгнула:
— Это вы!
•••
На следующее утро госпожа Штумпе объявила дяде, что увольняется.
Как она объяснила, она больше не намерена терпеть обиды и оскорбления, и мне даже показалось, что в её словах прозвучал ультиматум, что-то вроде «или я — или он» — и это в отношении меня, хотя я-то здесь при чём?
После завтрака дядя отвёл меня в сторонку, чтобы успокоить:
— Не бойся, она это не всерьёз.
Когда наша дама была уже готова, в шляпе и пальто, и несла к двери свой чемодан, держа под мышкой портативный радиоприёмник в форме «кадиллака», дядя всё ещё пытался меня утешить:
— Поверь мне, она вернётся, она непременно вернётся, не бойся.
— Да я и не боюсь, — правдиво отвечал я, — а если что-то меня и пугает, так именно то, что она вернётся.
— Ради бога, только бы она не услышала! — испуганно воскликнул он.
Между тем дверь со всей окончательной решимостью захлопнулась, и дядя обиженно прислушался.
— С другой стороны, — сказал он, — это, может быть, даже и неплохо.
Но лучше бы он этого не говорил. Потому что не прошло и получаса, как в замочной скважине снова послышался скрежет — эта входная дверь всегда издавала очень сильные звуки, — затем мы услышали шаги, и дверь с тяжёлым стуком захлопнулась.
Тяжело дыша, прошла госпожа Штумпе. Видимо, её гнев оказался недостаточно глубоким и быстро исчерпался.
Ночью она заявилась ко мне, в мою комнатку. Теперь не помню, было ли это в ту же ночь или на следующую, а может, и несколько дней спустя. Я уже лёг, поскольку наутро мне надо было рано уйти; но ещё не спал, а просто лежал, прислушиваясь к «татум-татум», доносящемуся откуда-то издалека, от соседей. Я думал, чего же они там такое мастерят, какие водопроводные краны производят по ночам. Не так чтобы очень громко или неприятно-досаждающе, но всё же слышно. Эти толчки вплетались в далекие звуки пианино. А может, я уже и заснул к тому времени. И вдруг открывается дверь — в сером сумраке возникает госпожа Штумпе в ночной сорочке. Не знаю, чего она от меня хотела, — может, простой человеческой близости. Такого, знаете ли, согласия, молчаливого взаимопонимания. Во всяком случае, мы не произнесли ни слова — ни я в моей постели, ни она в дверях.
Наконец она прошла к окну, выглянула наружу, дотронулась до гардины — и гардина колыхнулась. Потом, опершись о подоконник, взглянула в мою сторону, а затем снова выглянула наружу. Я оторвал голову от подушки и приподнялся. Она не пошевелилась. Я увидел серую ночную сорочку — сам я сплю всегда только в верхней части пижамы, нагромождая на себя все одеяла. Потом я снова откинулся головой на подушку и сверкнул в темноте своими белыми глазными яблоками.
Наступил день — но не седьмое седьмого, к нему мы ещё придём, — это было третье апреля, и в этот день дядя наконец открыл мне карты. Он сделал это, словно фокусник на сцене.