Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор я ссылалась по преимуществу на поэзию — но думала при этом о христианстве. Я думаю, что в иных моментах стоит прислушаться к искусству как к истолкованию (или к смутному провиденью) некоторых содержаний христианской вести. Свобода — одна из таких, особенно открытых искусству (и часто затененных для обыденного церковного восприятия) интуиций. Не случайно так часто настаивающие на своей церковности люди понимают свободу как совершенно внешнюю для них, сугубо светскую ценность, о которой и говорить всерьез не стоит. Послушание, чувство собственной греховности и благой страх — вот святыни этой религиозности. Святыня свободы (как и святыня красоты) для нее принадлежат другой вере. «Свободный ум» понимается здесь как ум, не связанный никакой доктриной.
Справившись с библейской симфонией, мы увидим, что «свобода», «свободный» — не слишком частые слова Св. Писания. Они употреблены в нескольких важнейших местах, но сами по себе как будто очень мало обсуждаются. Гимна свободе, как псалмические гимны Милости и Закону (справедливости), как гимн Премудрости у Сираха — и как гимн Любви у ап. Павла, мы не встретим. Однако тема свободы лежит глубже, чем словарь: она заключена в самом «сюжете», в самой истории, которую повествует Писание. Ведь это рассказ об освобождении. Что значит уже ветхозаветная Пасха? Однажды в Иерусалиме израильский писатель Йозеф Бар-Йозеф спросил меня: «Мы празднуем в Пасху, что освободились от египетского рабства. А вы что празднуете, какое освобождение?» «От смерти, — ответила я, недолго думая. — От греха. От мира сего». Он с интересом спросил меня: «Да? И вы теперь в самом деле уже не там?» «Really? And you are outside now?» Можете представить, что мне осталось только вздохнуть. Дескать, ну не совсем, но вообще-то нам позволено… честно говоря, нам даже велено… да ведь и те, кто вышли из Египта, до свободы не дошли, все умерли в пустыне…
В пророческих книгах Мессия ожидается как тот, кто выведет узников из темницы, освободит пленников, отобьет у врага или выкупит из плена. Мы привычно думаем об этом образе и его исполнении больше всего в связи с эпизодом Сошествия во ад, с сокрушением засовов этой тюрьмы, с выведением душ из ада. Так говорят литургические песнопения: Христос «пленил плен», «погребением Твоим адова пленивый царствия». Но освобождение Адама имеет в виду и другое. Это живые освобождены, выкуплены дорогой ценой из рабства у врага. «Страсти решительные (освобождающие)», как говорит литургическое песнопение о Страстях Христовых, освобождают нас не после нашей смерти! Дар не только свободы, но власти освобождать человека передается Апостолам и составляет дело Церкви.
Освобождение, которое при этом совершается, нельзя уместить в образ выведения из плена, из тюрьмы, снятия оков. Чтобы дать человеку свободно распрямиться (как той скорченной женщине) и ходить (как исцеленному ап. Петром хромому), он должен был быть освобожден от своей внутренней несвободы, на которую обрекает уродство и болезнь. Освобождение здесь значит — исцеление заболевшего или даже сотворение нового здоровья, как в случае со слепорожденным. Человек должен быть освобожден от собственного прошлого (а такое, держащее нас в плену прошлое образуется очень рано; предполагается, что уже восьмилетнему ребенку есть от чего освобождаться на исповеди). Он должен быть освобожден от мира, в котором рожден, с его физическими, социальными и т. п. законами. Это значит: освобождение предполагает сотворение всего нового. На новой земле под новым небом и действует совершенная свобода. Вероятно, только там она и действует вполне. Поэтому я и назвала свой текст «свобода как эсхатологическая реальность». Но вспышки этого нового неба и новой земли, этот мир побежденной смерти, как мы знаем, не переносится целиком в «иной мир». Возможность их здесь и составляет благую весть.
Когда нам приходилось видеть движения, подобные действию той женщины с нардовым миром, мы чувствовали, что они и здесь уже как бы не здесь. Они разрывают «мир сей». Их нельзя забыть, потому что в них нет смерти. Они «последние вещи», за ними ничто не следует. Вопрос церковного отношения к ним — считать ли их некоторым эксцессом, избытком, а «просто» благочестивую жизнь — необходимостью. Или же наоборот: выверять все по ним как по единственно точному камертону? Ведь не только к воздержанию от дурного призваны люди Церкви — но прежде всего к неуклонению от лучшего, безумного в глазах человека «мира сего», в том числе и «честного человека». Без «будущей жизни» здесь и сейчас, без вспышек своего нового творения мир движется к тепловой смерти.
Цельность и свобода[46]
1
Я хотела бы поговорить об отношениях творчества и церковной традиции. Это тема, о которой я — с разных сторон — думаю уже много лет, и в связи с разными конкретными поводами о ней писала. Главной в моих размышлениях [47] была тема художественного вдохновения и его отношения к тому духовному опыту, который хранит христианская церковь.
Да, в отношении творчества в привычном светском смысле — целенаправленной деятельности, плодом которой будет новое сочинение, новая вещь (стихи, музыка, пластическое произведение), — мы вынуждены употребить этот глагол: хранит. В разных областях собственно храмового искусства граница живого творчества и хранения приходится на разные времена; раньше всего замолкла литургическая поэзия. Уточню: под живым творчеством я имею в виду прежде всего создание новых образцов. В форме акафиста (и других канонических жанров литургической поэзии) могут создаваться и в наши дни — и создаются — новые тексты, но некогда сама эта форма литургического гимна, сам образец возник из несуществования. Вот, между прочим, удивительный ракурс, позволяющий оценить наш «тезаурус», наши «культурные сокровища»: представим себе, что был мир, в котором еще не было «Евгения Онегина» или Девятой симфонии Бетховена! И могло бы и дальше не быть! Все зависело в последний момент от такой малости, как один живой, хрупкий и весьма несовершенный человек, Александр Сергеевич Пушкин или Людвиг ван Бетховен. Возникновение новой вещи, нового жанра и в церковном творчестве чудесно. Как долго жил христианский мир без Владимирского образа или без рублевского (звенигородского) Спаса! А ведь мы уже не можем представить себе нашей веры без этих Ликов, она во многом ими и составлена. На наших глазах эти (и многие другие) образы, созданные или явленные в православной русской традиции, становятся образами вселенской христианской веры. Вы увидите их в самых славных соборах европейских столиц и в деревенских церквушках захолустья по всей Европе, в домах набожных католиков, англикан, лютеран… И они