Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно только что полученные от портного, витринно отутюженные костюмы; неотрывные от них по цветам и оттенкам галстуки; рубашки (ни единой складки под микроскопом не разглядишь!), ненастырно гармонировавшие и с костюмами, и с галстуками; платки, пышно выбивавшиеся из нагрудного кармана…
Так как мама и Даша все на свете умели, они и зашарпанную школьную сцену превратили в театральную, стараясь, чтобы эстетически она соответствовала внешности Афанасьева. Убрав все лишнее, углубили ее. А дома по вечерам «ушивали» и расцвечивали чьи-то пиджаки, брюки и платья, подгоняя их под внешность и характеры «действующих лиц».
— Все, что с «чужого плеча», должно стать своим для плеча персонажей, — напоминал на репетициях Афанасьев.
Сам-то он постоянно ощущал свою одежду своей — и плечами, и грудью, и спиной… То, что было на нем, могло быть только на нем.
Сестра-учительница была похожа на брата, но скульптурность мужского лица к ее лицу не приспособилась: делала его громоздким и вызывающе неженственным. Лишь взгляд у них был один и тот же: откровенный, не боявшийся столкнуться с другими взглядами.
На премьере «Ромео и Джульетты», обставившей школу автомашинами, как бензоколонку, я, сидя позади Игоря на приставном стуле, заметил, что Иван Васильевич тоже как бы исполнял в спектакле ведущую роль: он смотрел на Дашу не менее влюбленно, чем общешкольный сердцеед Гена Матюхин, игравший Ромео.
Это было нашей последней школьной весной.
Гена, который в программках именовался Геннадием, на сцене признавался в любви не Джульетте, а моей сестре Даше. Получил такую возможность… Другой возможности у него не было, потому что на прежние притязания Даша ответила с маминой деликатностью и маминой же решительностью:
— Не обижайся, пожалуйста… Но уволь!
— От чего тебя уволить? — спросил обескураженный Матюхин, привыкший даже «крепости» брать без боя.
— Не от чего, а от кого, — ответила сестра. — От себя!
Таким же радикальным образом она реагировала на домогательства и других поклонников. А если домогательства продолжались, Даша обращалась за помощью к своим братьям, которых Абрам Абрамович не без причины называл «братьями-разбойниками». Сыновья Героя, мы обороняли сестру героически: предупреждениями, угрожающими записками, а то и физической силой, которая иногда оказывалась результативней уговоров и убеждений. Так как Даша умудрилась покорить даже недоступные для лирических чувств сердца хулиганов, живших в нашем дворе, нам пришлось объявить войну и тем влюбленным, что находились на учете в милиции.
Узнав о кровавой — в буквальном смысле — мести, которая по-грозовому низко и душно нависла над нами с Игорем, Даша тоже ощутила себя наследницей отцовского героизма. Увидев из окна, что шайка влюбленных, усевшись на скамье — пока еще не подсудимых, а в центре двора, — играла в карты, Даша помчалась вниз. Она и бегала так, что впору было, разинув рот, заглядеться: легко отрываясь от земли (вот-вот взлетит и исчезнет!). А вернувшись, сообщила маминым, неотразимо грудным меццо-сопрано, в которое можно было персонально влюбиться:
— Они вас пальцем не тронут!
Поклонники-хулиганы угрожали нам вовсе не «пальцами», а кастетами и ножами, но мы с Игорем приняли отважные позы:
— Чего их бояться?
Была ли она сама до тех дней в кого-нибудь влюблена? Это, при ее скрытности, и сам «объект» долго бы не узнал. Но существовал ли он?
Когда Даше было лет тринадцать или четырнадцать, она, помню, сказала учительнице Марии Петровне, насмерть стоявшей за справедливость:
— И вы растолкуйте, пожалуйста, родителям, которые почему-то взбудоражены, что их сыновья в полной безопасности. Я мальчишек уже просила… Но передали они или нет?
— Умница ты моя! — восхитилась Мария Петровна.
Тогда сестра еще никого не любила. А теперь?
На сцене она погибала от любви только к Ромео. И, желая знать, убедительно ли она погибает, мимоходом бросала взгляд на Ивана Васильевича.
Меж тем Гена Матюхин, как бы разгримировавшись, продолжал на сцене преследовать Дашу своей неуемной страстью. Зная его характер, я бы не удивился, если б он мысленно преследовал и кормилицу, не замечая даже, что ее сознательно укрупнили и утолстили.
Меня по-прежнему ослепляла Лидина внешность, и я, как Ромео, не раздумывая, покончил бы с собой, если б вдруг вслед за Джульеттой скончалась не «кормилица», а исполнительница ее роли.
В тот вечер я снова понял, что рабски влюблен в Лиду Пономареву. А что знаменитый режиссер Иван Васильевич Афанасьев влюблен в мою сестру Дашу.
Мама, отец и Еврейский Анекдот сидели в третьем ряду так, будто были намертво приклеены к нашим облезлым стульям: сцена гипнотически заворожила их и даже на расстоянии лишила возможности двигаться, обмениваться впечатлениями.
В антракте они чуть-чуть ожили — и Абрам Абрамович, разряжая атмосферу, сказал:
— Есть такой анекдот… Сидит еврей в Большом театре на опере «Евгений Онегин» и спрашивает у соседа: «Скажите, Онегин — еврей?» — «Какой же он еврей?! Он — дворянин», — отвечает сосед. Через десять минут — новый вопрос: «Скажите, а Ленский — еврей?» — «Не сходите с ума! Он — помещик…» — «А Ларина, простите, еврейка?» — «И она тоже из дворянского рода!» Уже в последнем, четвертом, акте еврей опять толкает в бок своего соседа: «Скажите, а генерал Гремин — еврей?» — «Да успокойтесь вы: Гремин — еврей». — Еврей вскакивает со стула: «Браво, Гремин!» И я сегодня вопил: «Браво, Даша! Браво, Певзнер!..»
В этот момент, словно услышав анекдот, директор школы резанул меня своим носом-миноискателем:
— Твоя сестра, вижу, метит в премьерши.
Это директора не устраивало.
Все ведущие мужские роли исполнял Гена Матюхин. Его сравнивали с нашими и зарубежными светилами — и непременно в Генину пользу. Учителя и мальчишки называли его способным, «оригинальным», а девочки — гениальным. По этому поводу директор не тревожился. Но сам он тревожил меня вопросом, на который никогда не было и, вероятно, не будет ответа: почему евреям ожесточенно ставят в вину то, что другим и во сне не поставят? Почему Даша Певзнер не могла быть премьершей в нашем театре, а Гена Матюхин мог? Почему? Если злодеяние совершено славянином, никому и в голову не придет объяснять принадлежность к преступлению его национальной принадлежностью. Но если то же самое сотворит еврей, его вина возбудит город, страну, тут же будет объяснена национальностью и приписана всему народу-изгою. Однажды по радио я услышал, что какой-то вампир с исконно русской фамилией изнасиловал, истерзал и убил тридцать женщин и даже девочек. «Боже! А если бы он оказался евреем!» Это было моей первой и самой мучительной мыслью. До чего же нужно было довести мою психику? Я снова сказал себе: «Буду психоневрологом… чтобы спасать людей от ненормальных реакций!» Я имел в виду и черносотенцев, и тех, кого они довели до ручки.