Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы ни в чем не виноваты… просто мы безмозглые дураки!
Да, такое чувство было у всех нас в ту ночь, когда мы в ужасе стояли на коленях вокруг умирающего товарища. И я знаю, то же чувствовал и сам Белл — он видел ужас и раскаяние на наших побледневших лицах и, умирая, пытался нам улыбнуться, что-то сказать. Он не мог выговорить ни слова, но все мы знали: если бы ему это удалось, он сказал бы, что жалеет нас, что понимает — это мы не со зла, нет, просто по глупости.
Мы убили его… его убила наша бездумная дурь… по, умирая, он только это и мог бы сказать нам в осуждение. И мы разбили сердце нашего Платона — нашего Учителя Гранта, нашего Философа… но когда в ту ночь он посмотрел на несчастного Белла и потом повернулся к нам, он тоже только и сказал вполголоса: «О господи, мальчики, как же это вы?»
И все. Даже отец Белла и тот не сказал нам ничего другого. И когда первая буря миновала, когда затих прокатившийся по всему штату вопль возмущения и негодования, у нас осталось сознание непоправимости сделанного, остался роковой, неотступный вопрос «Почему?», безжалостно стучавшийся в душу, и это было нам самой суровой карой.
Очень скоро все тоже поняли и почувствовали это. Вспышка гнева, из-за которой нас лишили гражданских прав, быстро погасла. Спустя три года нас даже восстановили без шума в правах гражданства. (А мне в ту пору было только восемнадцать, и потому нельзя даже сказать, что я лишен был права голоса.) Через год после исключения нам всем разрешили вернуться в колледж и доучиться. Сердца людей смягчились, более того, скоро все уже порешили так: «Они это не нарочно. Просто они были круглые дураки». Позднее, к тому времени, когда решено было восстановить нас в правах гражданства, общественное мнение стало совсем снисходительно, в сущности, нас уже простили. «Они достаточно наказаны, — говорили люди. — Они тогда были совсем еще дети… и ведь они не нарочно. Да притом (еще довод в нашу пользу) это стоило жизни одному, зато покончило с издевательством над новичками по всему штату».
Что же касается дальнейшей судьбы нашей пятерки… Рэнди Шеппертона уже нет в живых, но Джон Брэкет, Стоуэл Андерсон и Дик Карр вполне преуспели в жизни. Когда я в последний раз виделся со Стоуэлом Андерсоном, — а он адвокат и политический деятель в своем округе, — он сдержанно сказал мне, что тот случай ничуть не повредил его карьере, скорее даже помог.
— Если люди видят, что ты живешь как положено, они охотно забывают, что однажды ты оступился. Они не только готовы простить, по-моему, они даже рады протянуть руку помощи.
«Если люди видят, что ты живешь как положено!» Не стану вдаваться в объяснения, но думаю, что этим все сказано. После той истории ни у кого не вызывало сомнений, что трое из нас — Брэкет, Андерсон и Карр — «живут как положено», я думаю, участие в пайн-рокской истории даже усилило в них естественное стремление «жить как положено». Уверен также: обвинения в безнравственности, в том, что я живу «не так, как положено», которые посыпались на меня, когда вышла моя первая книга, были бы еще злей и беспощадней, если бы со мной не дружили такие приличные люди, как Брэкет, Андерсон и Карр.
Понимаете, Лис, не стоило бы тратить время и вытаскивать на свет этот неизвестный Вам случай из моей жизни, но я подумал: а вдруг Вы когда-нибудь услышите о нем и как-нибудь не так истолкуете? В Либия-хилле кое-кто полагает, что та история вполне объясняет появление моей книги. Вот и Вы тоже могли бы поверить, что она искалечила и ожесточила меня и имеет какое-то отношение к тому, что произошло теперь. Девять десятых Вашего ума и сердца отлично понимают, почему я должен с Вами расстаться, но одна десятая все еще недоумевает, и Вы, конечно, будете доискиваться ответа. Иногда Вы пытались спорить со мной по поводу моего, как Вы полушутя его называли, «радикализма». Я уверен, нет во мне никакого радикализма или, может быть, есть нечто совсем иное, чем то, что называете этим словом Вы.
Так что, поверьте мне, случай в Пайн-Роке тут ни при чем. Он ничего не объясняет. Скорее наоборот. Естественно было бы предположить, что меня, как и остальных участников, он заставил особенно упорно стремиться жить как положено, придерживаться общепринятого порядка вещей.
У Вас есть друг по имени Хант Конрой. Вы нас познакомили. Он всего на несколько лет старше меня, но он одержимо отстаивает права «потерянного поколения», как он его называет, — поколения, весьма громогласным членом которого был он сам и к которому рад был бы причислить и меня. Мы с Хантом не раз об этом спорили.
— Вы тоже принадлежите к этому поколению, — мрачно заявлял он. — Вы появились в одно время. Тут уж никуда не денешься. Хотите вы того или нет, а вы тоже из этого поколения.
На что я всякий раз грубо отвечал:
— Нечего меня тащить, куда не надо!
Если Ханту так уж хочется принадлежать к потерянному поколению, его дело, вот только подозрительно, как люди любят эту роль разочарованных и отчаявшихся. Но меня он не получит. Если меня сочли достойным этой компании, так без моего ведома и против моей воли, и я отказываюсь от такой чести. Я вовсе не ощущаю и никогда не ощущал, что принадлежу к какому-то потерянному поколению. По правде сказать, я вообще сильно сомневаюсь, что есть такое потерянное поколение, разве только считать потерянным всякое поколение, оттого что оно идет ощупью. Впрочем, недавно мне пришло в голову, что если у нас в Америке и правда есть потерянное поколение, оно, вероятно, состоит из тех уже немолодых людей, которые по сей день объясняются на языке, бывшем в ходу до 1929 года, и никакого другого языка не знают. Да, конечно, эти люди потерянные. Но я не из их числа.
Хоть я и уверен, что никогда не принадлежал ни к какому потерянному поколению, однако сам по себе я, Джордж Уэббер, чувствовал себя потерянным. Быть может, Лис, еще и поэтому я так долго и так отчаянно нуждался в Вас. Я чувствовал себя потерянным и искал кого-то, кто был бы старше меня и мудрей и мог бы вывести меня на дорогу, и я нашел Вас, и Вы заменили мне моего покойного отца. За девять лет, что мы знакомы, Вы действительно помогли мне выйти на дорогу, хотя, наверно, и сами не знали, как Вы это сделали, но теперь дорога ведет не в ту сторону, куда Вам бы хотелось меня вести. Дело в том, что теперь я уже не чувствую себя потерянным и сейчас объясню Вам почему.
Когда я вернулся в Пайн-Рок, прослушал весь курс целиком и закончил колледж, — а было мне тогда всего двадцать, — в мыслях и в душе у меня царили отчаянная путаница и смятение. Меня послали в колледж, чтобы я, как говорилось в те времена, «подготовился к жизни», но, похоже, занятия в колледже привели как раз к тому, что я оказался к ней совершенно неподготовленным. Я родился в одном из самых старозаветных уголков Америки и в одном из самых старозаветных семейств в тех краях. Все мои предки, кроме последнего поколения, были сельские жители, которые так или иначе кормились от земли.
Отец мой, Джон Уэббер, всю свою жизнь был рабочим. С двенадцати лет руки у него были в мозолях. Как я Вам не раз говорил, был он от природы человек на редкость способный и толковый. Но, подобно многим другим, кто не мог получить образования, он все свои честолюбивые помыслы перенес на сына: больше всего на свете хотел, чтобы я это образование получил. Он умер как раз перед моим поступлением в колледж, но оставил деньги, и на них я учился. Вполне естественно, что люди вроде моего отца думали, будто официальное образование готовит человека к практической жизни, а оно этого не может, да и не должно. Моему отцу колледж казался какой-то волшебной дверью, которая не только раскрывает перед входящим сокровищницу знаний, но и позволяет выйти на любую дорогу к благополучию и преуспеянию, какую он пожелает избрать, пройдя через храм науки. И вполне естественно было такому человеку, как мой отец, думать, что преуспеть легче всего на одной из самых торных, всеми одобряемых дорог.