Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он написал тете Мильдред в последний раз в начале мая, надеясь, что в Беркли что-то наконец подвернулось, и это позволит ему отступиться от устного соглашения с Флемингом, скрепленного рукопожатием, перед тем, как он начнет работать на него, но две недели прошли без ответа, и когда он наконец высадил кучу денег на междугородний звонок в Калифорнию, тетя заявила, что никакого письма она не получила. Фергусон подозревал, что она лжет, но подозрений своих высказать не мог без доказательств, да и какая в любом случае разница? Мильдред не сознательно саботировала его план, она просто была ленива, вот и все, дело она пустила на самотек, а теперь было уже слишком поздно что-то исправлять, и его тетка, некогда так голубившая своего одного-единственного Арчи, подвела его по-крупному.
Эми страдала. Фергусон был в отчаянии. Мысль о том, что им придется разлучиться друг с дружкой на два с половиной месяца, была ужасна настолько, что даже заговаривать об этом никак не удавалось, однако ни один из них не видел выхода из создавшегося положения. Эми сказала, что восхищается им – он ведет себя как взрослый (пусть даже он и ощущал, что она немного на него сердится), и хоть Фергусона и подмывало попросить ее отменить поездку и остаться в Нью-Йорке, он знал, что с его стороны сделать это будет самонадеянно и неправильно, поэтому так и не попросил. Пятого июня разразилась Шестидневная война, а через день после того, как она закончилась, Эми в одиночку снялась на Беркли. Родители дали ей денег на авиабилет, и Фергусон в то утро ее отъезда отправился с ними в аэропорт. Неловкое, несчастливое прощание. Никаких слез или шикарных жестов, но долгие, мрачные объятия, сопровождаемые заверениями писать друг дружке как можно чаще. Вернувшись к себе в комнату на Западной 111-й улице, Фергусон уселся на кровать и уставился в стену перед собой. В соседней квартире плакал ребенок, он услышал, как какой-то мужчина кричит кому-то Блядь на тротуаре пятью этажами ниже, и тут вдруг Фергусон осознал, что совершил худшую ошибку всей своей жизни. Есть ли работа, нет ли работы – нужно было поехать с нею и сыграть тем, что ему сдадут. Так ведь и полагается жить, такой прыгучей жизни он же себе и хотел, жизни танцующей, а вот теперь предпочел долг приключению, ответственность перед родителями – любви к Эми, и он ненавидел себя за собственную осторожность, за свое сердце трудяги, ковыряющегося в грязи. Деньги. Вечно эти деньги. Вечно этих денег не хватает. Впервые в жизни ему стало интересно, каково это – родиться непристойно богатым.
Еще одно лето в жарком Нью-Йорке с полоумными и радиоприемниками, слушать, как храпит и пердит временный жилец в комнате Эми по соседству, пока сам будет лежать ночью в постели, потеть, рубашки и носки пропотевают насквозь еще до полудня, и ходить по улицам, сжав кулаки, что ни час, то у них в районе теперь ограбления под угрозой ножа, четверых женщин изнасиловали в лифтах их зданий, будь наготове, глаза держи нараспашку и старайся не дышать, когда проходишь мимо мусорного бака. Долгие дни в копии Парфенона на миллион книг, называемой Библиотекой Батлера, делаешь выписки о дореволюционной Колумбии, которая тогда называлась Кингс-колледжем, и условиях жизни в Нью-Йорке середины восемнадцатого века (по улицам носятся свиньи, повсюду конский навоз), о первом колледже штата, пятом колледже где бы то ни было в стране вообще, Джон Джей, Александр Гамильтон, Гувернер Моррис, Роберт Ливингстон, первый главный судья Верховного суда, первый секретарь Казначейства, автор последнего варианта Конституции США, член комитета пяти, сочинившего первый черновик Декларации независимости, Отцы-основатели в молодости, в детстве, во младенчестве, бегают по улицам вместе со свиньями и лошадьми, а затем, после пяти или шести часов в затхлом Батлере – перепечатать эти выписки для Флеминга, с которым Фергусон встречался дважды в неделю в «Вест-Энде» с кондиционированным воздухом, всегда там и никогда не в кабинете у Флеминга и не в его квартире, ибо хоть добрый, учтивый, глубоко интеллигентный историк и пальцем Фергусона ни разу не коснулся, глаза его не отлипали от Фергусона, взгляд вечно выискивал поощрения или какой-нибудь ответной истомы, и этого довольно, ощущал Фергусон, поскольку Флеминг ему нравился, и он не мог того не жалеть.
Меж тем Эми находилась в стране хиппи в трех тысячах миль к западу, Эми была в Райском саду, Эми бродила по Телеграф-авеню в Беркли Летом любви, и Фергусон читал и перечитывал ее письма при любом удобном случае, чтобы и дальше в ушах у него звучал ее голос, носил их с собой в библиотеку каждое утро и принимал как пилюли против скуки всякий раз, когда работа грозила ввергнуть его в кому, и письма, что он писал ей в ответ, были легки, быстры и смешны, насколько у него это получалось, без всяких рассуждений о войне, или тухлой вони на улицах, или женщинах, изнасилованных в лифтах, или том мраке, что обволок собою его сердце. Похоже, ты там проводишь лучшее время в своей жизни, писал он в одном из сорока двух писем, что отправил ей тем летом. А тут, в Нью-Йорке, я провожу жизнь своего времени.
Июль 1967-го. По мнению Фергусона, самым прискорбным в этих прискорбных ньюаркских беспорядках было то, что их ничто не могло предотвратить. В отличие от большинства крупных событий, происходивших в мире, которые тоже могли бы не произойти, если бы люди яснее мыслили (Вьетнам, к примеру), Ньюарк был неизбежен. Не до масштабов убитых двадцати шести человек, быть может, или семи сотен раненых, или пятнадцати сотен арестованных, или девяти сотен разгромленных заведений, или испорченной собственности на десять миллионов долларов, но Ньюарк был тем местом, где все шло не так много лет, и шесть дней насилия, начавшиеся двенадцатого июля, стали логичным выходом из ситуации, справиться с которой можно было лишь насилием, не тем, так иным. То, что черного таксиста по имени Джон Смит арестовали за то, что он незаконно обогнал полицейскую машину, а потом избили дубинками двое белых легавых, стало не столько причиной, сколько следствием. Если б то был не Смит, на его месте оказался бы какой-нибудь Джонс. А если б не Джонс, то был бы Браун, или Вайт, или Грей. Случилось же так, что им оказался Смит, и когда произведшие арест офицеры Джон Десимон и Вито Понтрелли уволокли его в четвертый участок, среди жителей крупного многоквартирного дома через дорогу быстро разнесся слух, что Смита убили. Неправда, как впоследствии выяснилось, но более глубокая правда состояла в том, что население Ньюарка больше чем на пятьдесят процентов было теперь черным, и большинство этих двухсот двадцати тысяч человек были бедны. В Ньюарке – самый высокий процент низкокачественного жилья в стране, второе место по уровню преступности, второе место по уровню детской смертности, а уровень безработицы – вдвое выше, чем в среднем по стране. Все муниципальное правительство было белым, департамент полиции состоял из белых на девяносто процентов, и почти все контракты на строительство доставались подрядчикам, контролируемым мафией, которые благодарили городских чиновников, им помогавшим, щедрыми откатами и отказывались нанимать черных рабочих, поскольку те не входили в полностью белые профсоюзы. Система настолько прогнила, что Городскую ратушу частенько называли Слямзаводом.
Некогда Ньюарк был городком, где люди что-то делали, городком фабрик и «синих воротничков», и в нем производилось все на свете – от наручных часов до пылесосов и свинцовых труб, от бутылок до бутылочных ершиков и пуговиц, от расфасованного хлеба до кексиков и итальянской салями в фут длиной. Теперь же дома из веток разваливались, фабрики позакрывались, а белый средний класс переезжал в предместья. Родители Фергусона проделали это еще в 1950-м и, насколько он мог судить, были единственными, кто потом вернулся, но Виквоик был все ж не вполне Ньюарком, то был еврейский поселок на юго-западном краю воображаемого Ньюарка, и там-то все было безмятежно от начала времен. Семьдесят тысяч евреев в одном месте, великолепный парк в триста одиннадцать акров, устроенный Олмстедом, и средняя школа, из которой вышло больше докторов философии, нежели из любой другой средней школы в стране.