Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы любите Шопена? — спросил Вацлав, садясь за фортепьяно. — Это что-то новое! С каких же это пор?
— С тех пор, как вы играли его нам так отлично в последний раз, — ответила она без замешательства, идя на приступ, — как певуча, как выразительна вторая часть этого марша!..
— Но и начало также: кажется, слышится из-под земли! — уже увлекаясь, воскликнул Вацлав.
— По-моему, вторая часть лучше… Кажется, что ее поет ангел над бледным телом умершего, уносясь в воздухе…
Но Вацлав уже играл. Цеся ходила по зале, поглядывая то на мать, которая следила за нею, то на отца, который, в свою очередь, кидал на нее любопытные взгляды.
Между тем окончилась погребальная песнь, замерли очаровательные звуки, и Вацлав, под впечатлением какой-то грустной мысли, которая поднялась в глубине его, недвижимо остался у фортепьяно с опущенными руками и поникшей головой.
— Кто бы догадался, — сказала Цеся, подходя к нему, — кто бы догадался, взглянув на вас, что вы так недавно получили в наследство миллионы… и фортепьяно Эрара!
Говоря это, она наклонилась к нему и уставила на него взгляд, холодный, заученный, могущество которого знала. Как было не задрожать ему, когда сквозь этот взор глядели на него первая любовь, пробуждение, ангельский сон, а с ними сладкое воспоминание испитых горестей, с ними и память о темном, но приятном прошедшем, озолоченном молодыми думами?
Оба молчали, молчали, и два или три раза взгляды их встречались, избегали один другого, опять встречались, наконец Вацлав сказал тихо:
— Так через год?
— Что через год?
— Ваша свадьба! Мне необходимо знать, потому что я приглашен заранее.
— Через год, да, через год! — ответила желчно Цеся. — Через год и, может быть, прежде. Но я думаю, что вам не придется вести меня к алтарю, придется разве вести только домой?
— Сомневаюсь! — сказал сухо Вацлав.
— Об этой Фране говорят, что она так хороша, так наивна!.. — она засмеялась. — Как, должно быть, идет ей, когда она, с овсом в фартучке, сзывает на крыльце цыплят…
— Знаете ли, — воскликнул Вацлав, обиженный, — действительно она прекрасна посреди этой сельской обстановки, посреди кур и голубей…
— А, наконец я добилась, что вы признались! Так она прекрасна! Вот это я люблю, это откровенно! — прибавила она желчно, но с волнением. — Опишите же мою будущую кузину.
— Так далеко я еще не забирался мыслью.
— Ну, так может быть сердцем! — щебетала графиня. — Но ведь прекрасна, ведь прекрасна! — повторяла она с ударением. — Скажите же мне, блондинка или брюнетка, большая или маленькая?
— Вы это знаете очень хорошо, потому что видели ее не раз в церкви.
— Нет, нет, извините, я не имею привычки глазеть по сторонам. И наконец, я не так любопытна.
— Так зачем же мне ее описывать вам?
— Вы правы, не стоит!
Оба опять замолчали на некоторое время. Вацлав небрежно перебирал клавиши; Цеся прошлась раза два по зале и опять подошла к своему прежнему месту.
Она взяла букет резеды со столика, подержала его с минуту, подошла к фортепьяно и бросила его далеко на деку, так, что он упал оттуда. Вацлав поднял и отдал ей с улыбкой.
— Мне не надо его, — ответила Цеся, — я кинула его нарочно; резеда мне надоедает; слабый запах, цветок не видный. Не понимаю, зачем сеют его, зачем появляется он в садах и залах. А вы не любите резеды?
— Я, — сказал Вацлав, — прежде любил, а теперь…
— Теперь вам, вероятно, нравятся более полевой мак и ноготки!! Ха, ха! — и она стала смеяться так принужденно и неестественно.
— Может быть.
На этом разговор прервался, а в залу влетел преследующий Вацлава пан Мавриций Голобок с Целенцевичем. Литератор этот спешил, по собственному его выражению, употребить свое влияние на молодого человека и захватить над ним нравственную власть в пользу подписки на Третьегодник и Двумесячник…
Поздоровавшись со всеми, он поспешил «отрекомендовать себя» (его собственное выражение, не мое) графу Вацлаву, к которому тотчас же привязался с особенным азартом, выезжая на избитых уже столичных новостях по части музыки. Толковал о Рубини, о Пасте, о концертах, об искусстве его, о Тальберге, о Листе, а далее мало-помалу и о себе и о подписке на свои сочинения.
Хотелось ему своим враньем внушить о себе высокое мнение; он рассказывал, как пил с Листом, когда выезжал из столицы, как дружески ходил с Рубини, как Гензельт, несмотря на свою гордость, преклонялся перед ним и его музыкальной теорией, какие возвышенные философские статьи он обдумывает; далее пошла речь о «Пустыне» Давида и т. д.
Все это мешал он быстро, неловко, но эффектно перед Вацлавом, думая пленить его и озадачить. Но, увы! нетрудно отличить настоящее от поддельного, глупость не прикроешь никакими пышными фразами.
Так и случилось тут. Вацлав слушал, удивляясь только нахальству и многословию и не понимая, из-за чего этот господин хлопочет.
Всем другим между тем надоел Целенцевич, который в продолжение часа толковал свои теории, когда новый гость увеличил общество.
Это был старик Курдеш, выбритый, приглаженный, с саблей, покорный, униженно кланяющийся и пересыпающий свою речь всеми возможными учтивостями. При виде его старый граф заметно побледнел; это был именно тот день, когда Курдеш мог спросить свои деньги и затем, собственно, казалось, он и приехал. Приняли его, разумеется, как приятнейшего соседа и приятеля.
Испуг старого Дендеры увеличился, когда Курдеш после чаю, поклонившись чуть не до колен хозяину, попросил позволения поговорить с ним минутку наедине. Граф охотно согласился, обольщая себя в минуту грозящей ему опасности бесполезной надеждой; в голове его мешались самые дикие мысли, он то отчаивался, то снова мечтал о каких-то невероятных средствах. Но сложивши губы в улыбку, приняв спокойный вид, выказывая старику необычайную нежность и искренность, он отправился с ним в соседнюю комнату.
— Садитесь же, садитесь, мой дорогой, старый сосед, — сказал граф, дружески обнимая Курдеша, — кто в жизни помыкался по свету столько, тот имеет право на отдых.
Вот в какие нежности ударился уже должник; ротмистр только склонился униженно, погладил свои седые усы; но, казалось, это не слишком тронуло его и начал так:
— У меня, граф, есть к вам маленькая просьбочка.
— Что прикажете, что прикажете, любезнейший, почтеннейший сосед.
— Небезызвестно вам, ясновельможный граф, — продолжал Курдеш, — что у меня есть дочь, которую мне дал Господь вырастить. Может быть, найдутся люди, хотелось бы выдать ее замуж