Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Соскучился.
Марина шутливо прижалась к нему, и он почуял будоражаще: так – и они постояли, раскачиваясь, как родственники; рассмеялась и отстранила, покажись: вроде не пьяный:
– Дождь. Никакой торговли.
Чухарев выждал до конца, исчерпав обычное отведенное время – что сказать дома? Придумаю, когда поеду. В восемь грузчики покидали в «газель» товар и разобранный лоток, Марина отдала бордовый форменный фартук.
– Ты сейчас куда? Она вздохнула:
– В метро. Мне на «Партизанскую», деньги сдавать.
– Довезу. – Поймал машину, они ехали, почти не разговаривая, сидели тесно, он с боязливой уверенностью трогал ее руку, рассказывая про встречные улицы, мосты и дома, – она сонно всматривалась в огни и тьму, никогда не ездила по Москве на машине, одинаково повторяя:
– Красиво.
И на «Партизанской» спустилась в подвал четырехэтажного дома, собранного из рыжих кирпичей, с тяжелым пакетом мелочи и пачкой денег, обхваченной резинкой, коротенькая куртка не закрывала широченный, извилисто качающийся зад, у лестницы, ведущей в подвал, стояла банка из-под оливок, в дождевой воде плавали узкие, женские окурки.
Чухарев продрался сквозь шиповники и прохаживался по коврикам теней, расстеленных кленами; в беседке парень целовал девчонку, уткнувшись ей куда-то в шею, словно грыз ухо, кошка мягко ступала по своим делам, не замечая прогуливаемую таксу, под фонарем остановились прощаться молодые матери, сдвинув коляски, – у одной из-за джинсового пояса торчал край белых трусов с красными цветами – казалось, маками.
Он зажмурился, словно отдирая от раны бинт:
– Алло.
Но это звонила дочь.
– Папа.
– Ты мое солнышко. Ты моя самая красивая девочка на свете.
– Во сколько придешь?
– Сегодня поздно, – он поднимал глаза на нелепые переплетения черных веток и тоскливо приподнимал плечи, он словно жаловался с остывающей, смирившейся болью – из плена, изнутри тела, мягкой, вонючей, покрытой шерстью, тюрьмы. – Я сейчас на встрече.
Она помолчала, отвлекшись на что-то, потрогав, перелистнув или подойдя к подоконнику, ей нравилось разгуливать по комнате с трубкой, как делает мама.
– Встреча с кем?
– С заказчиком.
– Как это?
– Люди заказывают мне работу. Я ее делаю. Заказчик платит деньги. И летом мы полетим на море.
Дочка равнодушно протянула:
– Поня-атно… – И прошептала, задев губами трубку: – Приходи скорее.
– Что-то случилось? Поссорилась с мамой?
– Мама на меня кричит. Сказала: засыпай сама!
– Наша мама – самая лучшая. Она сейчас просто очень устает. Не обижайся на нее. И она тебя очень любит.
– Погасила мне свет, – дочь набрала воздуха и, начав с тонкого, нарастающего стона, заплакала где-то вдали, выронив трубку или уткнувшись во что-то.
– Не плачь, милая, – говорил он тому, кто его не услышит. – Ты моя самая любимая. Засыпай, я скоро приеду и посижу с тобой. Не плачь! Все будет хорошо! Пожалуйста! – Он отключил телефон: ничего, дочке просто нравится говорить по телефону, жена устает и последнее время срывается на нее (что-то сказало: поезжай домой), но скорее всего набегалась и устала и теперь капризничает… Или ей одиноко? Или чтобы привлечь внимание – позвоню папе; всегда, когда ее обижают: позвоню папе; ей бывает страшно засыпать одной, с ней, хоть немного, надо посидеть, держа за руку… лишь бы жена не бросилась звонить следом: «Что он тебе сказал?! Он домой собирается?! Почему отключил телефон?! Папа не хочет со мной говорить!» – крик и еще слезы – «Не могу с тобой сидеть, засыпай одна!» (поезжай домой!)… ничего, просто позвонила, сейчас успокоилась и спит, дети все забывают бесследно, и первые годы слипаются в непрозрачный ком, только мерцают ощущения света и ощущения тьмы, застывшие в недоступном согласии – все забудет, без следов и шрамов, запомнит море.
– …Я думала, ты ушел.
– Где ты живешь?
– Да вот тут пройти. Рядом.
Они прошли двором, словно о чем-то договорившись, следующим двором, под арку – по незнакомой, странной земле, на другом конце Москвы, в неурочное, отвоеванное время, расширяющее, делающее бесконечно долгой его молодую жизнь, он даже не пытался запомнить дорогу – где-то недалеко завывая, разгонялось метро.
– А что у тебя дома? Кошки? Собаки? Хомяк? Ревнивый муж?
– Никого нет, – хрипло рассмеялась она. Ведь совершенно незнакомое лицо, вдруг он всмотрелся – кто это? – Снимаю с тремя девочками однокомнатную. Они из Саранска. Знаешь? Мордовия. Вон наше окно.
В окне – включенный свет, люди, занятое место. Некуда.
Постояли у подъезда; уже привычно, как освоенную территорию, он тронул рыхлую руку:
– Пойдем, пройдем еще круг.
И она с покорностью, переполнившей его кровью, пошла и остановилась там, где он остановился и ее поставил – в тени кустов, у решетки детского сада; они оставались невидимыми для неприятно освещенных кухонных окон, где двигались седые космы и голые плечи, где холодно и равномерно мерцала телевизионная трясина. Чухарев развернул ее спиной к балконным длинным плевкам и покуриваниям, она вопросительно притихла, они замерли под разносимыми ветром брызгами водопада популярной музыки англоязычных стран и колоний, сериальных отголосков, криков детей и собачьих восторгов и несогласий – Чухарев опять подержался за ее руку – и потянул к себе – обнял так же, как и впервые, неотстранившееся тело, так же, как и впервые, по-родственному теплое и бесполое, сильно сжал и вдруг пустил вниз напряженные жадные руки – жир и мясо, и провел, разгладил руками такое обычное, так будоражащее, такое огромное, гладкое, неожиданно плотное, набитое… – воровски, быстро, суетливо… не зная, что теперь? Она вдруг рассмеялась и неприятно пошевелилась, словно ей что-то мешало: тесная обувь, закатавшиеся меж ляжек трусы, переполненный кишечник, – он прижимал, не выпускал не отстраняющееся, но и не наваливающееся тело – вот и происходило то… то, что… шарил по ней, словно искал включатель, терся о ее низ – чувствуешь? – прося ее руку, что-нибудь, что-нибудь навстречу, что сейчас можно? словно от него не зависело ничего, несло течением… потрогал рукой – от плеча вниз мягкое, широкое вымя – она как-то ловко-привычно перехватила руку и заглянула в лицо, обдав неприятным запахом нутра:
– Ты что? Ты что? Что с тобой? Эй, очнись, – легонько шлепнула по его лбу, – тебе так плохо, что ли?
Он ученически, вслепую, задолго вытянув губы, потянулся ее целовать, но она не играючи отстранилась и засмеялась уже громко, ее смешила игра, и теперь они стояли раздельно. Чухарев видел: она ничуть не волнуется, качает головой с насмешливой укоризной, ее разбирает смех, и снова – невозможно потрогать ее, и ничего, оказывается, не случилось, хотя какая-то память осталась в ладонях.