Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он жадно схватил зеркальце, поцеловал его и воскликнул с таким выражением, что мне стало страшно:
«Сохранилось ли в нем твое отражение, о роковая красавица? Одно отражение — этого очень мало, но знаешь, уж если мне удастся поймать его, то ввек не оторву я от него свои губы».
«Фу! — сказала я и отскочила от окна. — Такие слова позорят одежду, которую вы носите, да и все эти шуточки вовсе не пристали вашему сану».
Я опять заперла окошко, пошла к двери, у которой мы сейчас сидим, и открыла ее, чтоб было чем дышать, когда работаешь. Не просидела я на пороге и пяти минут, как капуцин очутился передо мной. Не знаю, как посмел он войти в дом: нашу-то входную дверь я заперла, и ему, поди, пришлось пробираться через жилье соседей, либо уж очень хорошо знал он все ходы-выходы в доме.
«Убирайтесь, — говорю я ему, — так в чужие дома не входят, и если бы только попробуете подойти поближе к моей двери, я кликну отца и брата: они работают в соседней комнате».
«Я отлично знаю, что их там вовсе нет, — отвечал он с мерзкой усмешкой, — а ваших соседей и звать не стоит: пока они придут, я буду далеко. Что во мне страшного, девочка? Мне захотелось только получше рассмотреть твои милые глазки и розовый рот. Мадонна Рафаэля рядом с тобой простая служанка. Ну, не бойся же меня!» (Он говорил это и все время крепко держал дверь, которую я хотела захлопнуть у него перед носом.)
«Я жизнь отдам за твой поцелуй, а если не хочешь, так подари хоть розу, что благоухает у тебя на груди. Я умру от счастья, представляя себе…»
Я дальше не слушала, потому что тут он выпустил створку двери и потянулся обнять меня. Несмотря на мой страх, у меня сохранилось гораздо больше присутствия духа, чем он мог ожидать: резким движением сбоку я потянула дверь, и створка ударила его по лицу. Воспользовавшись тем, что он не сразу опомнился от удара, я опрометью пробежала через комнату Микеле, бегом спустилась по лестнице и так как, на мою беду, никого из соседей не оказалось поблизости, не останавливаясь, выскочила на улицу. Очутившись среди прохожих, я уже не боялась того монаха, но ни за что на свете не вернулась бы домой. Я отправилась на виллу Пальмароза и опомнилась лишь в комнате у княжны. Там и провела остаток дня и возвратилась только вместе с отцом. Но я ничего не посмела рассказать ему, я вам говорила почему… А уж если говорить начистоту, я понимала, что по легкомыслию пустилась в шуточки с тем противным монахом и заслужила выговор. Если б отец стал корить меня, мне было бы ужасно тяжело, но один упрек от княжны Агаты… Да лучше мне быть сразу проклятой на веки веков!
— Милая моя девочка, — сказал ей Маньяни, — раз вы так боитесь укоров, я никому не выдам вашей тайны и не позволю себе промолвить ни слова в упрек.
— Напротив, прошу вас, побраните меня построже, Маньяни. От вас мне слушать упреки вовсе не обидно. Я ведь не надеюсь вам понравиться и знаю — вы не станете огорчаться из-за моих ребячеств и провинностей. Я ведь знаю, как меня любят отец и княжна Агата, и оттого так боюсь их огорчить. А вы только посмеетесь над моим легкомыслием и поэтому можете говорить что угодно.
— Вы, стало быть, думаете, что вы мне совсем безразличны, — возразил Маньяни, которого вся эта история с монахом чрезвычайно встревожила и взволновала.
И, сам дивясь словам, которые вдруг вырвались у него, он поднялся, на цыпочках подошел к двери Микеле и прислушался. Ему показалось, что он слышит ровное дыхание спящего. Пиччинино и впрямь удалось справиться со своим волнением, да и сломленный усталостью Микеле дремал, опустив голову на руки.
Маньяни вернулся к Миле, но теперь он уже не решился сесть рядом с него.
«Я тоже, — думал он, стыдясь и пугаясь самого себя, — я тоже монах, которого терзает воображение и мучит воздержание. Эта девочка слишком красива, слишком чиста, слишком доверчива, чтобы жить свободной и распущенной жизнью девушек нашего сословия. Никто не может смотреть на нее без волнения — ни монах, обреченный на безбрачие, ни человек, безнадежно влюбленный в другую женщину. Хотел бы я изловить этого мерзкого монаха и проломить ему голову. А между тем я и сам трепещу при мысли, что эта юная девушка без всякой опаски сидит здесь наедине со мною в ночной тиши и готова при малейшей тревоге искать спасения в моих объятиях!»
XXXI. НАВАЖДЕНИЕ
Стараясь уйти от этих мыслей, Маньяни заговорил с Милой о княжне. Простодушная девушка сама навела его на эту тему, и он рад был повороту разговора. Как мы уже знаем, в душе молодого человека последние два дня происходили большие перемены, — ведь теперь он готов был смотреть на свою любовь к Агате как на некий долг или, как сказали бы врачи, как на своего рода отвлекающее средство.
Будь Маньяни уверен, что княжна любит Микеле — а это он порой настойчиво внушал себе, — он, вероятно, совсем исцелился бы от своей безумной любви. Ведь в его представлении Агата стояла так высоко, что раз ему не на что было надеяться, ему почти нечего было и желать. Его страсть перешла в какое-то привычное благоговение, столь возвышенное, что в нем не оставалось уже ничего земного; раздели Агата его чувство — и оно, вероятно, было бы мгновенно убито. Если бы она полюбила кого-нибудь, даже человека, питавшего к ней такое восторженное обожание, она сделалась бы для него только женщиной, с очарованием которой он мог бы бороться. Вот к чему привели пять лет мучений без единого луча надежды и без единого взгляда в сторону. В этой столь сильной и чистой душе даже такая граничащая с безумием любовь подчинена была некоему суровому