Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вы, принесенные в жертву, вы еще не восстали и не подниметесь никогда против этого плана! Вы там, внизу, убитые, обманутые! Вам все время приходилось сносить свободу и благосостояние стратегов, паразитов и шутов, и вы будете продолжать терпеть все это – как свое несчастье, свою несвободу. Вы рисковали своей жизнью и будете постоянно продавать себя и нас. Эй, вы, мертвые! Почему вы не встаете из могил? Почему вы, требуя ответа от этого сброда, не выходите вперед с искаженными лицами, застывшими в момент смерти, словно жестокая маска, на которую была обречена юность правлением этого дьявольского безумия? Восстаньте же и идите к ним, потревожьте их сон криком своего смертного боя! Они были способны на то, чтобы в ночь после того дня, когда уничтожили вас, обнимать своих жен. Спасите нас от них, от мира, который несет нам пугало их близости!
Помогите, убитые! Помогите мне! Чтобы не пришлось мне жить среди людей, которые приказывают сердцам перестать биться, и чтобы матери не седели над могилами своих детей. Только чудо – и это так же истинно, как Господь, – может остановить варварство. Так что восстаньте из своего небытия, придите! Чтобы выслушали вас грядущие времена!
Но если, как говорит Атто, времена больше не слушают, то услышит ли существо, которое выше времен? Иисусе, прошу тебя, вырежи эту трагедию из сцен разлагающегося человечества на плоти моей, как сделал ты это со своей плотью, чтобы услышал ее Святой Дух, даже если он навеки решил не слушать людей. Пусть он услышит главный тон этой эпохи. Пусть сочтет он эхо моего кровавого безумия, которое делает меня соучастником этого звучания, покаянием.
* * *
Покаяние, покаяние. Я твердил только это слово. Я уже был наполовину обнажен – мне было нечего сорвать с груди. И я начал вонзать ногти в руки, в плечи, шею, в раскрасневшиеся от крика щеки, живот, пуп, связывавший меня с матерью, которой я никогда не знал. Я бежал с обнаженным торсом и срывал с себя куски собственной плоти, даже с ушей, чтобы более не слышать, с языка, чтобы более не говорить, с век, чтобы более не видеть, с носа, чтобы перестать дышать, кусал себе пальцы, чтобы ничего не касаться. Я бежал по полям, по отвесным склонам и ущельям, и мой одинокий беспрерывный крик пробегал вместе со мной каждую пядь земли. Глаза мои были широко раскрыты, но я бежал вслепую, я смотрел и не видел, слушал и не слышал.
Неожиданно меня окутала далекая мелодия, окружила меня, запутала мои стопы, но ноги узнали ее и сначала замедлили свой безумный бег, а потом принялись танцевать под ее нежный ритм. Не останавливаясь, мои стопы выписывали бесконечные круги, а мои руки послушно следовали за ними, рисуя в воздухе фигуры, в такт этой (теперь я узнал ее) скрипке, этой скрипке. А потом я увидел это: я был в Нойгебау. Крик, раздававшийся из моей груди, постепенно превращался в напевание знакомого мотива, которому я дал имя: португальская мелодия под названием фолия, безумие.
Мои босые ступни бежали теперь по садам Места Без Имени, но они уже не были заброшенными и неухоженными: их украшала чудная мозаика, голубая с золотым. Фонтаны чистой воды выбрасывал роскошный алебастровый источник в центре, благословляя все вокруг приятной прохладой. Она падала и на мои плечи, чтобы смыть бегущую из ран кровь.
И только в этот миг я впервые увидел Место Без Имени – словно мои раны открыли передо мной царство справедливости, мои глаза стали новыми, сверхчеловеческими. И будто во внезапном взрыве исторической правды они показали мне истинное, живое изображение творения Максимилиана, райскую жизнь, для которой оно было задумано и которая никогда не была ему дана: сверкающие золотые крыши; врата сада, возвышающиеся своенравно, как турецкие минареты; пышные клумбы и изгороди, с плотно покрытыми почками редкими растениями, с апельсинами, лимонами и другими экзотическими фруктами, с избранными цветами; великодушные высокие фонтаны с серебряной водой, льющейся на светлый, прекрасно инкрустированный мрамор; фасады замка, украшенные тысячами антаблементов, скульптур и капителей, все тонкой работы, из филигранного золота; ограда с ее гордыми зубцами; и повсюду – постоянная беготня кучеров, слуг, рабочих, секретарей и лакеев, все они в бархатных одеждах, которые носили двести лет назад; а на заднем плане – фоном – приглушенное рычание диких животных. И все это мощное творение – плод изобретательского дара, Нойгебау, представляло собой столь гармоничное сооружение, что даже его военная символика (сторожевые башни, зубцы, львы), казалось, провозглашает мир, как и его создатель, Максимилиан Загадочный, человек мира.
Я всхлипнул при мысли о том, что это безвременное видение даровано мне только один раз. Потом я вспомнил Рим, виллу «Корабль», где от ее прежней жизни многое сохранилось и покрытые изречениями стены повествовали о блеске эпохи, которая уже не вернется. Вилла делилась своей мудростью со всяким, кто хоть на миг останавливался взглядом на тех изречениях. А Нойгебау, дитя без имени, вместе с замком, который его породил, было вырвано из мира еще до того, как началась его жизнь. Его время никогда не наступало; ненависть вытравила плод. Только сады могли ненадолго несмело строить глазки жизни, но там, где могла бы жить не природа, а человеческий дух, именно там, тщетно ждало жизни Место Без Имени. Ничего не мог поведать замок Нойгебау любопытному посетителю, кроме: «Мое царство не от мира сего».
Так чем же было мое существование до сих пор? Какое значение имели для меня преждевременно унесенная жизнь Иосифа I и Максимилиана II, неисполнившаяся судьба наихристианнейшего короля и его возлюбленной Марии, одиннадцать лет назад на вилле «Корабль» и почти тридцать лет тому в гостинице «Оруженосец» в Риме, мученичество суперинтенданта Фуке и ненависть, разграбившая его замок в Во-ле-Виконт, то огромное сооружение из камня, жившее только одну ночь, ночь 17 августа 1661 года? Кто были они, если не все вместе существа и места без имени, без истории, потому что их вывели из истории, которая принадлежала им по праву? Были ли они прелюдией к Нойгебау? О чем они говорили со мной? Почему они пошли мне навстречу, почему отыскали мою ничтожную, мрачную жизнь и мучительно ослепили ее своим печальным блеском?
* * *
Не знаю, как нашла меня Клоридия и отвела обратно в монастырь. Я неподвижно лежал на кровати. Я видел свою жену и малыша, которые склонялись надо мной. У изголовья моей кровати, в кресле из зеленой полупарчи сидел, согнувшись, аббат Мелани, превратившийся в собственную тень. Был здесь и его племянник. Я блуждал взглядом по их лицам, мои зрачки останавливались на их губах. Все говорили со мной. Доменико хотел встряхнуть меня; Атто причитал, винил во всем себя и предлагал позвать врача; Клоридия, до смерти обеспокоенная моим состоянием, в котором она непременно хотела видеть нечто вроде проявления геройства, умоляла меня, раз уж я не могу ничего сказать, хотя бы мимикой дать понять, что я слышу ее и малыша.
А я вновь вернулся в воспоминаниях к временам одиннадцатилетней давности, в Рим, в ту блестящую виллу, имевшую форму корабля и заброшенную, подобно Месту Без Имени. И не знаю, в который уже раз я вспомнил Джованни Энрико Альбикастро, чудесного голландского скрипача, который, всегда одетый в черное, казалось, парил над зубцами стен виллы, наигрывая португальскую мелодию, именуемую фолия, «глупость». Он читал строки из поэмы под названием «Корабль дураков», которой он учил меня жизни. Никогда не узнать мне, был ли он и неизвестный штурман Летающего корабля одним и тем же человеком, но дело было в другом: пришло время принять во внимание предостережения Альбикастро.