Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако Юнк ему отомстил.
— Если мне суждено умереть, Руфрий, — сказал он, — я захвачу тебя с собой. — Затем он обратился ко мне. — Цезарь, твой командующий гвардией, которому ты так доверяешь, ненавидит и презирает тебя не меньше, чем я. Мы с Петом говорили с ним от лица Винициана и спрашивали, перейдет ли он на нашу сторону со своими гвардейцами, когда из Далмации прибудут войска. Он согласился на это, но при условии, что он, Винициан и Скрибониан разделят империю между собой. Опровергни мои слова, Руфрий, если у тебя хватит смелости.
Я арестовал Руфрия на месте. Сперва он пытался отделаться от этого обвинения шуткой, но Пет, один из бунтовщиков-всадников, ожидающий своей очереди в суде, подтвердил показания Юнка, и в конце концов Руфрий не выдержал, признал себя виновным и просил о снисхождении. Я снизошел к его просьбе — дал возможность умереть от собственной руки.
Были казнены также несколько женщин. Я не понимаю, почему женщину должен защищать от наказания лишь тот факт, что она — женщина, если она подстрекала к мятежу, особенно если, выйдя замуж по вольной форме, она сохранила свою свободу и свое имущество и поэтому не может сослаться на принуждение.[216] Их привели на эшафот в оковах, так же как их мужей, и в большинстве своем они проявили перед лицом смерти больше мужества. Одна из них, Аррия, жена Пета и близкая подруга Мессалины, жившая в браке согласно строгому брачному контракту, безусловно, получила бы помилование, если бы отважилась обратиться к суду, но нет, она предпочла умереть вместе с мужем. В награду за его показания против Руфрия, Пету было дозволено наложить на себя руки до того, как ему будет предъявлено официальное обвинение. Но он был трус и не мог заставить себя упасть на собственный меч. Аррия выхватила меч из его рук и вонзила себе в грудь.
«Посмотри, Пет, — сказала она, умирая, — совсем не больно».
Самая высокопоставленная персона, которой предстояло умереть из-за участия в заговоре, была моя племянница Юлия (Елена Обжора). Я был рад, что нашелся предлог от нее избавиться. В свое время она предала Сеяну своего мужа, моего бедного племянника Нерона, и добилась его изгнания на остров, где он и умер. Тиберий впоследствии выказал ей презрение, выдав за Бланда, грубого, вульгарного и безродного всадника. Елена завидовала красоте Мессалины, так же как ее власти; сама она давно уже потеряла свою замечательную красоту из-за чревоугодия и лени и стала невероятно тучной; однако Винициан был один из тех маленьких, похожих на крыс мужчин, которые так же любят женщин с роскошными формами, как крысы любят большие тыквы, и, если бы он стал императором, как он собирался, зная, что Руфрий и Скрибониан, вместе взятые, не могут с ним тягаться, Елена Обжора стала бы его императрицей. Выдал ее Мессалине не кто иной, как сам Винициан в знак его верности нам.
Итак, я все еще был императором, и мои надежды на быстрое и благополучное возвращение к частной жизни развеялись в прах. Я стал говорить себе, что Август был искренен, когда время от времени произносил речи о скором восстановлении республики, и что даже дядя Тиберий не так уж кривил душой, когда толковал об отказе от трона. Да, частному лицу ничего не стоит быть непоколебимым республиканцем и ворчать: «Неужели так трудно выбрать спокойный момент, сложить с себя обязанности и передать правление сенату?» В чем трудность, частное лицо поймет, только если само станет императором. Она заключается в словах «спокойный момент». Такого момента не существует. Обстановка никогда не бывает спокойна. Ты говоришь себе, вполне искренне: «Возможно, через шесть месяцев, возможно, через год». Но проходят шесть месяцев, проходит год, и даже если то, что нарушало покой, удавалось с успехом устранить, тут же возникало что-нибудь другое. Я твердо был намерен передать управление сенату, как только приведу в порядок сумбур, оставленный Тиберием и Калигулой, и заставлю сенат вернуть себе самоуважение — какая свобода без самоуважения? — обращаясь с ним как с ответственным законодательным органом. Однако я не мог относиться к сословию сенаторов с большим пиететом, чем оно того заслуживало. Я зачислил в него лучших римлян из имеющихся в наличии, но пресмыкательство перед волей монарха настолько вошло в их плоть и кровь, что вытравить его было очень трудно. Они не верили в мое добросердечие, и когда я приветливо, как это свойственно мне, обращался к ним, перешептывались между собой, прикрыв рот рукой — ну и манеры! — а если я вдруг выходил из себя, как порой случалось, они тут же смолкали и сидели, дрожа, точно кучка школьников, которые злоупотребили терпением снисходительного учителя. Нет, пока еще я не мог отказаться от трона. Мне было очень стыдно — теоретически, — что я был вынужден предать смерти руководителей этого несостоявшегося антимонархического восстания, но что практически мне еще оставалось?
Мысли об этом приводили меня в уныние. Кто-то, кажется Платон, писал: единственным оправданием того, кто правит другими людьми, служит то, что в противном случае им самим правили бы люди, уступающие ему в талантах. В этом что-то есть. Но я-то, напротив, боялся, что, если оставлю свой пост, его займет кто-нибудь превосходящий меня талантами (хотя, льстил я себе, не трудолюбием) — например, Гальба или Габиний с Рейна, — и монархия станет еще крепче, а республика никогда не возродится. Так или иначе, «спокойный момент» пока еще не наступил. Я должен был снова браться за работу.
43 г. н. э.
Восстание и его последствия прервали государственные дела, и я месяца на два отстал от графика. Чтобы выиграть время, я отменил несколько необязательных праздников. Когда наступил новый год, я снова, в третий раз, взял на себя консульство — вторым консулом был Вителлий, — но через два месяца отказался от него в пользу Азиатика. Этот год один из самых важных в моей жизни — год вторжения в Британию. Но прежде чем к этому перейти, я должен хоть немного рассказать о делах домашних. Настало время моей дочери Антонии выйти замуж за молодого Помпея, способного юношу и, по-видимому, расположенному ко мне. Однако я запретил устраивать из их свадьбы большой всенародный праздник — мы отметили ее спокойно дома. Я не хотел, чтобы люди думали, будто я считаю своего зятя членом императорской династии. Честно говоря, мне не хотелось думать о своей семье как о династии — мы же не на Востоке; Юлии-Клавдии не лучше и не хуже, чем Корнелии, Камиллы, Сервии, Юнии или любой другой аристократический род. Не хотел я также, чтобы моему маленькому сыну отдавали особые почести, выделяя его из всех прочих знатных детей. Сенат попросил разрешить им отпраздновать день его рождения публичными играми за их счет, но я им отказал. Однако судьи первого ранга отметили этот день по собственному почину великолепным спектаклем и роскошным пиром, заплатив за все из собственного кармана, и в дальнейшем делали это каждый год. Было бы просто невежливо, если бы я не поблагодарил их за их благорасположение, а игры привели Мессалину в восторг. Я дал возможность молодому Помпею получить первую магистратуру на пять лет раньше положенного срока и сделал его городским префектом на время Латинских игр.[217] Помпей был потомком Помпея Великого через свою бабку по материнской линии, наследницу Помпея; от нее к нему перешли фамильные маски и статуи и право на родовое имя. Я гордился тем, что сумел через столько поколений соединить имя Цезарь с именем Помпей. Юлий Цезарь предложил мою бабку Октавию в жены Помпею Великому почти сто лет назад, но тот отказался и поссорился с Юлием. Позднее она вышла за Марка Антония и стала прабабкой моей Антонии, которую я сейчас выдал за праправнука Помпея.