Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Терпение. Терпение, – сказал он.
Слова эти он, видимо, отнес не только к Гансу, а ко всем нам, людям переходного времени, сложного и беспокойного.
Насколько трудно было Гансу понять людей старшего поколения, настолько же легко он находил общий язык со своими сверстниками. В Союзе антифашистской молодежи у него было немало друзей, очень привязанных к нему. Молодежь создала единый фронт, которого старшему поколению добиться не удалось.
Разумеется, в Союзе молодежи у Ганса были и недруги. И больше всех враждовал с ним, нападал на него, как только находился повод, некий Игнац Хаузедер, земляк, старый хороший знакомый.
В Мюнхене они учились в одной школе, и Ганс, уже тогда умевший находить путь к сердцам людей, не раз пытался сблизиться с трудным по характеру Хаузедером. Ему было интересно поговорить с Хаузедером: тот много читал, имел на все свою точку зрения и, кроме того, так же, как Ганс, любил спорт. И Хаузедера, вне всяких сомнений, влекло к Гансу. Но его задиристый, властный тон раздражал Ганса: неожиданные проявления дружеских чувств перемежались у Хаузедера с такой же неожиданной высокомерной замкнутостью. Нередко уже в ту пору между ними возникали ссоры. Однажды, катаясь на парусной лодке Ганса, они поспорили о том, что такое свобода воли, и вошли в такой раж, что Ганс бросил в воду Игнаца, позволившего себе какое-то возмутительное замечание личного характера.
– Чтоб духу твоего не было на моей лодке, негодяй! – крикнул он тогда Хаузедеру. А нынче, вспоминая эту выходку, Ганс больше всего стыдился своих слов «на моей лодке», изобличающих в нем постыдный собственнический инстинкт. Он, разумеется, тут же помог Хаузедеру взобраться в лодку, и они хоть и с трудом, но помирились.
Гансу и не снилось, что здесь, в Париже, он встретит своего старого товарища. Когда он потерял Игнаца из виду, тот входил в группу так называемых «национал-революционеров», провозглашавшую своим лозунгом некую помесь из империалистических принципов и ублюдочных «социалистических» идеек и стоявшую близко к гитлеровцам. Но практика «третьей империи» вскоре толкнула часть членов этой группы к оппозиции, они ушли в подполье, а когда в июне 1934 года нацисты перебили лидеров социалистического крыла группы, Игнац счел за благо смыться.
Как некогда в «Гимнастическом обществе 1879 года», так и теперь в Союзе антифашистской молодежи Ганс регулярно встречался с Игнацем. Игнац был наборщиком, в Париже немецких наборщиков не хватало, он без лишней волокиты получил разрешение на работу, и жилось ему неплохо. Между ним и Гансом очень скоро установились такие же отношения, как в Мюнхене. Спорили они на каждом шагу, пожалуй даже еще ожесточеннее, чем раньше. Именно здесь, на чужбине, Игнац с пеной у рта утверждал свой немецкий национализм, он остался пангерманистом, и в целом у него с нацистами было больше точек соприкосновения, чем разногласий. В Союзе молодежи Игнац оказался самым серьезным противником Ганса. Он много читал, посещал всякие диспуты, нахватался верхов во многих науках и щеголял своими знаниями. Он был статен, речь его лилась легко и непринужденно, нередко Гансу бывало трудно простыми и ясными доводами разума противостоять его пустозвонной болтовне.
Однако он считал своим долгом не уклоняться от споров с Игнацем. Правда, от них часто оставался неприятный осадок. Лучшим средством смыть его были любимые книги Ганса о Советском Союзе.
Вот, скажем, роман Эренбурга «День второй». Книга захватила его с первых страниц. Сначала Ганс поставил себе задачу с ее помощью укрепить свои познания в русском языке. И надо сказать, что Ганс, это удивительное сочетание энтузиазма и практичности, ни на минуту не упускал из виду своей цели. Прочитав главу, он возвращался назад, снова читал, заглядывая в словарь, аккуратно выписывал незнакомые слова, заучивал их, методически и твердо запоминал. А затем прочитывал главу в третий раз, уже «по-настоящему», не ставя перед собой никаких задач и восторгаясь.
Однажды, сидя над романом, этот разумный, сдержанный юноша, так обстоятельно и педантически мысливший и говоривший, стал поэтом. На язык вдруг пришли слова, которых ему давно не хватало, слова, открывшие ему, приверженцу порядка и классификации, кого и что он ищет в Советском Союзе. Его охватила глубокая радость; вот такую же радость он испытал, когда несся на своей парусной лодке по Аммерскому озеру, а еще в тот памятный раз, в Лувре, когда стоял перед Никой Самофракийской. Громко и медленно, упиваясь каждым звуком, произносил он драгоценные слова, которые он нашел и которые, казалось ему, раз навсегда определили то новое, существенное, что отличает советских людей: «Первые люди третьего тысячелетия».
* * *
От сочного баварского юмора Зеппа Траутвейна остались жалкие крохи. Раздраженный, сидел он за дешевым письменным столом, которых делают по двенадцать на дюжину, без лица и без истории. Зепп Траутвейн проклинал задачу, пленником которой стал. Все реже, все бледнее слышал он звуки «Зала ожидания», ему казалось, что энергия, растрачиваемая им на работу в редакции, украдена у его музыкального творчества, он боялся, что постепенно талант его заглохнет. Он тосковал по своей музыке и не мог отделаться от писания статей, от этой несчастной пачкотни. Одна тоска, да и только.
Материально теперь жилось лучше, чем можно было ждать. Немного денег осталось еще от гонорара, полученного за исполнение «Персов» на радио. Доктор Вольгемут прислал после смерти Анны солидную сумму, якобы не выплаченное ей жалованье. Ганс тоже кое-что зарабатывал в строительно-технической конторе и вносил кое-какие деньги в хозяйство. Концы с концами сводить можно было. А Зепп, прежде, бывало, всегда всем довольный, теперь всегда всем возмущался – и затхлым «Аранхуэсом», и скаредным Мерсье, и своим соседом, «сапожником», который так тарабанил на пианино, что хоть святых вон выноси.
Терпение у Зеппа ежеминутно лопалось. Его приводили в бешенство козни старой, разбитой пишущей машинки, а когда Ганс, искренне стремившийся облегчить отцу повседневное существование, предлагал купить новую, он возражал. Если же мальчуган в ответ на поток яростных проклятий, которыми отец осыпал постылый «Аранхуэс», предлагал, как неоднократно говорила и Анна, подыскать другое жилье, он сердито отмахивался. При этом он действительно не выносил «Аранхуэса» и очень сожалел, что в свое время не послушал Анну. Но теперь, без нее, Зепп из смешного атавистического чувства, как он говорил себе, не хотел переезжать: ему казалось, что переездом он нанесет обиду покойной. Об этой истинной причине он, однако, Гансу никогда не говорил, а сочинял всякие нелепые предлоги.
Он понимал, что его раздражительность вызывается не внешними обстоятельствами, а душевной неудовлетворенностью. И