Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы уже не возвращаться к истории публикации «Необыкновенного лета» на страницах «Нового мира», добавлю, что помимо некоторых частных соображений по тексту романа я высказал тогда Константину Александровичу одну претензию, носившую принципиальный характер и по принципиальным же причинам отвергнутую им. Об этом нашем споре он сам напомнил мне несколькими годами позже в письме о рукописи моего романа «Товарищи по оружию».
«Когда-то Вы, Константин Михайлович, укорили автора «Необыкновенного лета» за его публицистическую главу – «Пролог к военным картинам»9. Теперь, как я вижу, Вы убедились, что ввести в роман большую историческую картину одними средствами образного раскрытия невозможно (да и не следует). Я могу, стало быть, радоваться, что оказался прав. Вы, разумеется, тоже правы, применяя способ, известный в политической традиции: оспаривать приемы «противника» и пользоваться ими… Я, конечно, шучу. Вы заметили, что большие советские романы все чаще применяют сочетание образных приемов повествования с публицистическими? В некоторых случаях проза без публицистики невозможна. Публицистику надо только хорошо и умело применять…»
Так, элегантно по форме и вполне определенно по существу, вернулся Константин Александрович к нашему прежнему спору. И вернулся не только потому, что у него был конкретный повод – критика моей рукописи. После окончания «Необыкновенного лета» его вообще интересовала проблема военно-исторического романа. Заглянув сейчас в стенограмму заседания редколлегии «Нового мира» за 17 февраля 1950 года, я обнаружил, что, когда мы обсуждали план нескольких больших писательских выступлений, связанных с вопросами художественного мастерства, Константин Александрович взялся рассмотреть их именно на материале военных романов.
«Я думаю взять четыре-пять военных романов, – говорил тогда Федин, – и рассмотреть их с точки зрения художественного мастерства, с точки зрения разработки темы и самого ее выполнения: что такое советский военный роман с этой точки зрения? Причем взять период Отечественной войны. Мне хотелось бы здесь сказать, – продолжал он далее, – и о русской традиции в этой области, и о советской эстетике: как она решает это на практике. Здесь можно вспомнить и Льва Николаевича, если говорить об эпопее, и еще кое-что из русских военных повестей. Нужно будет взять очень интересные произведения, наиболее известные, и наиболее интересные, и, может быть, не только по положительному признаку, но и по отрицательному признаку».
В этом же своем выступлении в связи с возникшим на редколлегии разговором о проблеме морали и проблеме свободы в социалистическом обществе Федин говорил о том, что нам надо «вместе с исследованием критическо-литературным поставить проблему советского писателя в его отношении к этой теме, то есть не только разобрать эту проблему, пользуясь иллюстрацией книжного материала, но и взять жизненный опыт, жизненное состояние писательства, поясняющие эту проблему, в связи с ней. Например: проблема морали советского человека в советской литературе – это попятно. А мораль нашего общества, и в частности внутри самой литературы?»
Вот какие мысли о жизненном опыте и жизненном состоянии «писательства» соседствовали тогда у Федина с его планом написать большую статью о мастерстве военного романа. Соседство не случайное, ибо нравственные критерии, по которым судил Федин героев и своих и чужих книг, и нравственные критерии, которые определяли для него отношение к тому или другому литератору, к его образу жизни и работы, были для Федина неразрывны. Понятие долга писательского было для него неотделимо от понятия долга гражданского и, шире говоря, человеческого. И это единое понятие долга определяло и его требовательность к себе, и его требовательность к другим, и его неприятие любых проявлений писательского нарциссизма, мессианства и вообще всего, что порою связывается у людей, занимающихся искусством, с самоощущением своей избранности, своих особых прав, своей неподсудности общим для всех нравственным требованиям.
На протяжении всех лет, что я знал Федина, он сам был живой антитезой этому печальному явлению.
3
Помню, как в первое время нашей совместной работы в «Новом мире» меня огорчал тот мягкий, но решительный отпор, который оказывал Федин моему редакторскому стремлению посылать ему на отзыв многочисленные рукописи. Стремление было понятное. Не только я – редактор, но и, прежде всего, сами авторы хотели, чтоб их рукописи прочел именно Федин. Но Константин Александрович всякий раз, когда я впадал в излишества, то устно, то письменно напоминал, что читает очень медленно я просит, во-первых, не торопить его, а во-вторых, не присылать ему следующую рукопись прежде, чем он не прочтет и не ответит на предыдущую.
Чтение обычно бывало длительным, а ответы, приходившие в редакцию, чаще всего краткими: «Думаю, что мы могли бы напечатать это у нас в «Новом мире». Автору я написал». Или: «Считаю, что нам не следует этого печатать у себя в «Новом мире». Автору я написал». И в этих-то заключительных фединских словах, переходивших из одной его записки в другую, и заключался секрет длительности чтения рукописей. В редакцию журнала Федин чаще всего писал только краткое «за» или «против», а все остальное, являвшееся результатом архидобросовестнейшего, самоотверженно длительного чтения, сообщал самому автору, очевидно полагая, что именно писатель, приславший на прочтение рукопись, является главным, а иногда и единственным адресатом писательского письма, оценивающего меру причастности прочитанной рукописи к литературе. Впоследствии я смог проверить это на самом себе, получив фединский разбор своих «Товарищей по оружию».
Разумеется, бывало и так, что Федин по тем или иным причинам считал необходимым для сведения всей редакции подробно, письменно сформулировать мотивы своего «за» или «против». Чаще всего это бывало при возникновении споров внутри редколлегии.
Заговорив о стиле работы Константина Александровича в редколлегии «Нового мира», наверное, правильно будет привести как один из таких примеров письменного участия во внутриредакционной дискуссии его отзыв на трагедию Ильи Сельвинского «Читая Фауста»10.
Мне лично эта трагедия казалась явной неудачей крупного таланта11; были в редакции и другие мнения. Потом, как почти всегда, с некоторой затяжкою пришло письмо Федина.
«Драматургически «трагедия» Сельвинского кажется мне написанной интересно, – писал Федин, – во всяком случае – «театрально». Но основные