Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такой трактовкой автор пьесы был «положительно изумлён – ведь Санин говорит: “Развратничай потому, что это естественно, а значит, хорошо”. Реллинг же называет свою ложь и сладострастие грехом к смерти, то есть самой высшей степенью греха» (Пьеса о смерти и сладострастии // Московская газета-копейка. 1910. 21 ноября. № 173). В ответ на обвинения в безнравственности Свенцицкий выдвинул своё понимание обязанностей художника и творческой этики: «Если бы слушаться такой “критики”, то в русской литературе было бы, быть может, очень много добродетельных романов, но не было бы ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Достоевского, ни Толстого, ни Горького. Я знаю один вид безнравственности в писателях – ложь. Художественную ли, психологическую ли, идейную ли <…> Да, я считаю “Санина” безнравственным произведением <…> потому, что это ложь и клевета на женскую психологию. Арцыбашев думает, как большинство развратных мужчин, что девушка в 17 лет совершенно так же смотрит на мужчину <…> как и мужчина на женщину. И доказывает это, то есть клевещет на протяжении всего своего романа. <…> Это было для художника “преступление по должности”. Но порицать человеческую душу и человеческую жизнь, самую тёмную, самую падшую, изобразить сладострастные переживания с каким угодно реализмом, если это будет художественно и правдиво, – это никогда не будет безнравственно. <…> О каких бы “возвышенных” вещах писатель ни писал, если он напишет не по вдохновению, не от души, если он допустит в своё творчество фальшь, как бы ни было “высоконравственно” это произведение по своим задачам, оно будет всё же и вредным, и безнравственным» (НЗ. 1910. № 13. С. 11).
Как правило, отзывы о пьесе в повременных изданиях сводились к пересказу сюжета и поверхностной характеристике главного персонажа, «великого сладострастника, пламенно и грозно бичующего порок, внутри своей мятущейся души переживающего всю муку терзающих её противоречий, лгущего людям и никогда не лгущего себе и Богу» (Ал. См.). Особливо высказался близкий тогда автору Брихничёв: «Мученик страсти, увлечённый ею – он отдаётся порывам чувства со всем пылом своего огромного темперамента. Но, очнувшись от опьянения <…> произносит своё “Помилуй меня, Боже”. Это покаянный вопль великой души, живущей на высотах, – со дна падения. <…> Незадолго перед смертью В. Ф. Комиссаржевская писала: “Никогда человек не бывает так высок нравственно, как после падения, если оно свершилось вопреки его духовному я”. Пастор именно один из таких людей. Сильных – в падении. Он идёт к победе путём гибели. К жизни – путём смерти. И как он высок по сравнению с теми тысячами филистёров, что умеют жить лишь полегоньку да помаленьку. Любят по-вегетариански <…> не грешат только потому, что нет возможности грешить. Они ненавидят пастора. <…> Фарисеи – ни холодны и ни горячи. И потому путь их – путь тёпленьких душ. Без жертв, но и без заметного греха» (Брихничёв И. Два пути // Московская газета-копейка. 1910. 23 ноября. № 175). Не менее радикальную позицию занял спрятавшийся под балаганным псевдонимом Назаревский: «Г-н Свенцицкий захотел дать нам какую-то странную апологию лицемера и пошлого негодяя. Что же получилось? Только то, что те громкие фразы, которыми его Реллинг старается защититься от вполне им заслуженного презрения, только резче подчёркивают его мерзость, только усиливают наше отвращение. <…> Герой настолько мелок и пошл, что занимать внимание публики его похождениями, по меньшей мере, странно и нелепо». Последнюю фразу должно применить к её автору, ставившему Ленокса (пресловутая «Золотая свобода») как драматурга на голову выше Свенцицкого и из всех актёров выделившему… г-жу Аренцвари. Неудивительно, что «нелепой и нудной вещи» он противопоставлял «лёгонькую комедийку, смотрящуюся без скуки и отвращения».
Глубоко проник в образ Розенштейн, выявив не только антиномию «правда – ложь», но и «свобода – рабство»: «Пастор Реллинг, пламенный проповедник на кафедре, маленький Савонарола, бичующий ложь, сладострастие, порок среди людей. Но с изнанки он раб – “антихрист”, извивающийся в конвульсиях сладострастия. И при этом не лицемер, он не ведёт игры. Он не лжёт своему Богу, он не лжёт на кафедре – на него находят ужасные приступы сладострастия, которым он не может противиться. В нём несколько человек, он – не герой, он не сверхчеловек». Но итог резко контрастировал с верными рассуждениями и обличал непонимание критиком цели пьесы: «Дать ясную психологию героя автору не удалось, а дать его апологию тем более».
Тем же отмечены и другие попытки разобраться в замысле: «Просто, схематически рассказанный сюжет драмы г. Свенцицкого изменил бы автору, предал бы его противникам, в лицо которых он бросает свой страстный памфлет. <…> Драма с таким сюжетом, – не правда ли, – могла и должна быть обличением некоторых Савонарол, жгущих своим глаголом сердца людей, а в личной жизни не только покорствующих плотскому греху, но жадно в нём купающихся. Не видевшие драмы г. Свенцицкого тем более должны подивиться тому, что страстные, пламенные монологи Реллинга автор уводит в крайние глубины субъективизма и требует, чтобы мы оправдали его героя, как он его оправдывает. Когда Реллинг с пафосом Герострата уверяет, что он правдив перед Богом, хотя изолгался перед людьми, что он целомудрен в душе, хотя и предаётся похоти телом, что его блуд – это его мученичество, что это – путь смерти, которым он идёт к жизни, г. Свенцицкий требует, чтобы мы верили Реллингу, как верит автор. Чрезмерное насилие над нашей способностью верить вызывает в зрителе реакцию и невольно бросает его в сторону уродливой карикатуры на тот пафос, с которым пастор Реллинг оправдывает свою похотливость. <…> Пусть не негодует г. Свенцицкий на загрязнённое воображение зрителя, на отсутствие чуткости к надрывному крику наболевшей души. Этот крик, этот призыв к высшей правде, искренний, горячий, слышен несмотря ни на что. Без него о пьесе не стоило бы говорить. Реллинг