Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она пела в саду, — сказал он как-то. — Когда я ложился спать, на улице еще оставался свет, и я слышал, как она поет. Думаю, она продолжала работать в саду с фонарем.
— А что она пела? — спросила я.
Он смутился:
— Я не знаю. Слов я не мог разобрать.
— «Вечер после трудного дня»? Или «Пенни-лейн»? — В восемь лет я нашла записи «Битлз» в гостиной и слушала их снова и снова, до тех пор, пока не выучила наизусть. Теперь мама всегда пела эти песни в моих снах.
Пол отрицательно покачал головой:
— Нет, это невозможно. Для этих песен она была слишком стара. Мы были фанатами «Битлз». Она пела… — Он помолчал, пытаясь вспомнить. — Не знаю точно. Должно быть, народные песни. «Зеленые рукава», «Ясеневую рощу», все в таком роде.
Я расстроилась, я была уверена, что он не прав. Когда мама умерла, ему было всего двенадцать.
Мама Мартина — маленького роста, как я, и волосы у нее прямые и длинные. Он думает, что она была блондинкой, однако не совсем в этом уверен. На нескольких черно-белых фотографиях в свадебном альбоме свет падает ей на волосы сбоку, и она действительно кажется блондинкой. Думаю, Мартин и помнит ее только по этим фотографиям.
Он считает, что вспомнить, как она выглядела, очень трудно. Я расспрашивала его сразу же после разговора с Полом. Мартин должен был доставить в Ньюкасл пятьсот коробок хрустящего картофеля, и мне разрешили поехать с ним, потому что были рождественские каникулы, а он мог съездить туда и обратно за один день.
— Нет, — сказал он, проверяя шину, — не помню, чтобы она пела.
Нас окружал холод раннего утра. Я засунула руки в перчатках в карманы и укуталась шарфом. Дыхание Мартина медленно расходилось вокруг него огромными молочными облаками. Мне хотелось, чтобы он побыстрей закончил и забрался в кабину, где мы сможем согреться, поэтому я больше ничего не сказала.
Проехав миль двадцать, Мартин решил возобновить разговор.
— Помню, у нее было коричневое платье с маленькими белыми маргаритками. Она его часто носила.
Я ждала продолжения, но его не последовало. Мартин, который знал ее четырнадцать лет, так неточно схватил ее черты! Я не помню коричневого платья с маргаритками. В гардеробе моей памяти ему не нашлось места, поэтому я думаю, что оно, скорее всего, было изношено до того, как у нее появилась хоть какая-то мысль обо мне.
Джейк признавал лишь сам факт существования матери, но ее образ был лишен каких бы то ни было реальных деталей. Воспоминание о ней он всегда связывал с собственной игрой на скрипке: «Она всегда приходила на мои концерты, даже когда я был маленький».
Теперь, говоря о ней, он таинственно смотрит куда-то вдаль. Я ему не верю. В такие моменты он думает о том, как он сам должен выглядеть при упоминании о трагедии. «Я, по крайней мере, думаю, что это было так…»
Не могу понять его неуверенности. Получается, что я могу вспомнить больше подробностей, чем кто-либо из них, а мне было всего три года, когда она умерла. Неужели она не снится ни одному из моих братьев?
Как-то неожиданно Джейк выдал дополнительную информацию. «Она часто играла мне на пианино, — произнес он в середине какого-то разговора. — И как это я забыл об этом? Невероятно».
Меня это не удивило. Джейк не играет с другими людьми, он играет для них. Когда Джейк играет, он думает о Джейке, который в таком-то месте предполагает слышать аккомпанемент. Но меня привлекает здесь именно мысль о матери, играющей на пианино.
— Она пела? — спрашиваю я.
Он смотрит рассеянно.
— Точно не знаю.
— Ты хоть когда-нибудь сознавал, что связан с семьей?
— Что ты имеешь в виду?
— Видишь ли, если уж ты не помнишь свою мать, то у братьев и сестры совсем нет надежды.
— М-м-м… — говорит он. — Интересно.
Думаю, он предпочел бы оказаться единственным ребенком.
Я всегда полагала, что Адриану есть о чем еще рассказать, раз уж он писатель и наверняка больше других интересуется подробностями. Ему было шестнадцать, когда она умерла, а его первый роман был опубликован, когда ему было двадцать три. Должен же он был хоть что-то о ней написать, пусть даже сам он это отрицает. Уверена, что всего он мне не говорит; возможно, по-братски оберегая мои чувства. Ему нравится ощущать себя ответственным за других.
При случае он иногда мимоходом подбрасывает детали, и я, когда была помоложе, обычно ходила за ним, выуживая информацию. Должно быть, он считал меня очень назойливой, однако сам был вечно занят. «Потом, Китти, потом, — обычно говорил он, отмахиваясь от меня. — Не сейчас». В один прекрасный день, когда его биограф будет брать у меня интервью, он об этом пожалеет: я выложу всю правду.
— У нее были длинные волосы. А потом она постриглась. Потом снова отрастила, — так он отвечал на мой вопрос, приводя единственное логическое обоснование вечно меняющегося описания ее внешности.
— Она пела?
— Я не помню. О да, думаю, она пела в ванной. Детские песенки. Я помню «Барашка».
— А в саду она пела?
Он посмотрел удивленно:
— Понятия не имею. Никогда туда не выходил. Нам не нравилось ее садоводство, потому что она иногда забывала готовить ужин. Возможно, она пела на улице. А что, это важно?
— Конечно, важно. Я имею право хоть это знать о своей матери.
— Ты же жил с ней, значит, ты можешь ее описать.
— Да, — сказал он, — но у меня, кажется, не осталось четкой картины.
И почему он так неточен? Пытается что-то от меня утаить?
Мне нравится представлять мать в саду: она все выращивает, создает своими собственными руками, отказывается следовать общепринятому стереотипу жены. Я рада, что ей не нравилось готовить. Я всегда представляла ее спокойной и добродушной, однако позднее поняла, что у них с отцом, по всей видимости, не обходилось без скандалов. Никто не мог жить с ним без скандалов.
— Она много спорила с Диной, — неожиданно добавил Адриан. — Было настоящим облегчением, когда они выходили покричать в сад. Мне кажется, что Дина сбежала именно из-за этого.
Дина ушла, когда ей было четырнадцать. О ней тоже известно очень мало. Очевидно, мужчины вычеркнули из памяти их обеих, за ненадобностью. У них нет времени на женщин.
Никто не упоминает и о несчастном случае.
Когда я спросила о нем Адриана, он был удивлен:
— Ты знаешь, я совсем не помню…
— Ты должен помнить, что тогда случилось.
Он выглядел почти подавленным, что необычно для Адриана.
— Папа не пересказывал нам подробности. Он очень переживал — не мог говорить.
Казалось, отец хотел вычеркнуть ее из их жизни. Вычистить, выбросить, ликвидировать все, да еще как можно быстрее и тщательнее.