Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я представил себе, как они сидят лицом к лицу за ужином, перед каждым — бокал вина, отец широко расставил локти на столе, как делал это и при мне, он следит, как юноша пьет вино. После ужина Нанни говорит: «Я уберу со стола», а отец — я достаточно хорошо его знаю — встает и отвечает: «Я сам. А ты посиди».
В один из таких моментов — утром на пляже или вечером в кафе — отец узнал, что я участвовал в реставрации рам и ящичка. «Сноровистый у тебя парнишка». — «Я рад, что он этим заинтересовался», — отвечает отец. «Еще как. Каждый день приходит. Вот только должен сказать, похоже, он в меня втрескался». Старший мужчина сидит, расставив локти, смотрит, как младший потягивает вино, он не опешил, его не обескуражили эти слова. Возможно, ему даже слегка забавно, яблоко от яблони недалеко падает, говорит он. «Он уже сколько недель за мной увивается, — говорит Нанни, — и самое странное, похоже, не догадался. Мне кажется, он ничего не знает».
Нанни встает, помогает отцу вымыть посуду.
— Рано или поздно он все выяснит, — говорит он.
— С кем-нибудь вроде тебя, Нанни, с кем-нибудь очень на тебя похожим.
В одном Нанни был прав. Я ничего не знал.
Однако если бы я впоследствии не постиг сути физической любви из сплетен, недомолвок и грязных фраз, один бог ведает, чего бы я себе наизобретал, когда меня охватила потребность прикоснуться к другому человеческому существу.
* * *
Паром я пропустил, пришлось полтора часа дожидаться следующего. Схожу-ка к замку, подумал я, а потом скажу папе, что запасся воспоминаниями, как мы и договорились много лет назад. Но вместо этого прошел по виколо Сант-Эусебио и остановился там в последний раз, плохо понимая, что делаю и зачем, однако чувствуя, что он хотел бы от меня именно этого, потому что сам сделал бы то же самое для меня или для моего отца — не важно, для кого. Ничего не переменилось. Я вспомнил пекаря и зашагал к его лавке, вспомнил синяки у него на предплечье, которые вызывали у нас с отцом смех, а потом — будто услышав саундтрек ко всему этому эпизоду — вспомнил тридцать первую вариацию Бетховена.
Где Нанни теперь?
Я купил две булочки. Одну себе, одну...
Частичке моей души хотелось еще походить по городку в этот полуденный час и сделать вид, что рано или поздно, подойдя к его мастерской, я выясню, что она открыта.
Я ничего не забыл, дело могло происходить десять лет назад. Мама еще была жива, я еще не встретил Хлою, не встретил Рауля, а в тот короткий период на последнем курсе не познакомился со студентом-химиком, имя которого так и не потрудился узнать, голос которого не вспомню, потому что мы совсем мало говорили в те ночи, когда тела наши сливались в темноте.
Но времени не осталось, я уже слышал гудок трагетто. Если повезет, завтра я уже буду в Риме.
Хватит ли у меня смелости спросить у папы про Нанни — не только про его, но и про своего Нанни?
Мне очень хотелось увидеть отца за столиком в его любимом кафе, а я припозднился — он всегда меня за это укорял, — и, прежде чем сделать заказ, я бы сел и сказал ему:
— Мне кажется, он жив. -Кто?
— Тот, кого мы с тобой оба любили. Он в Канаде.
И тут меня вдруг озарило. Отец наверняка знал, как сложилась судьба Нанни, а значит, если мне это интересно, мне просто нужно задать ему вопрос. Да уж, я и правда туповат, подумал я, едва не рассмеявшись словцу своего старого наставника.
Вот только папа никогда не говорил со мной про Нанни. Да и я не поднимал эту тему. Я так и не узнал, чем Нанни потом зарабатывал, как жил — женатым ли, холостым, в других отношениях. Знал я одно: из Канады приходили письма. Однажды, заглянув к отцу, я приметил конверт с канадскими марками у него на обеденном столе. Но я вышел на кухню сделать бутерброд, а когда вернулся, конверт исчез. Папа не хотел, чтобы я знал про их переписку. А я порадовался, что она существует.
Много лет спустя, разбирая вещи покойных родителей, я отыскал запечатанный пакет размером с коробку для обуви, адресованный отцу. Судя по штемпелю, он пролежал невскрытым три года, среди множества других вещей, скопившихся после его смерти. «Sciusciu, — гласила записка, которую я достал, вскрыв пакет, — оставил себе после твоего отъезда с Сан-Джустиниано. А тебе сказал, что пришлю назад. Пожалуйста, возьми и не возражай. Я любил только один раз в жизни. Тебя».
Я однажды слышал имя Sciusciu, но не обратил на него никакого внимания. Нанни его пробормотал, выходя из нашего дома, — кажется, в тот самый вечер, когда принес бюро. Это было переиначенное французское слово, которое папа подцепил в студенчестве во Франции, его ласкательное обращение ко всем: шушу. Видимо, они так обращались и друг к другу.
Ответ я написал два года спустя. «Дорогой Нанни, мы получили посылку лет пять назад. А пишу я только сейчас. Не знаю, почему медлил так долго. Уже шесть лет, как папа скончался. Мы с ним никогда про тебя не говорили. Но я все знал. Может, ты и не догадался, что мое отношение к тебе было очень похоже на папино. А может, и догадался. Да, наверняка догадался. Ты со мной рядом всю жизнь».
Я не ждал ответа.
Через несколько недель принесли конверт. «Вдруг тебе понравится эта фотография. Я сделал копию и решил тебе послать».
На фотографии Нанни и папа, в плавках, стоят на фоне моря. Правая рука Нанни перекинута через папино плечо, другой он держит его за левое. Папины руки скрещены на груди, он улыбается во весь рот, Нанни тоже, оба — подтянутые, спортивные. Только тогда я понял, что, хотя папа был старше Нанни лет на двадцать, на этой фотографии они страшно похожи, прямо как братья. Я никогда не усматривал в своем отце мужской красоты, однако в этом новом свете он оказался отменно красив — и не только. Многие годы спустя я вдруг открыл для себя, как же они похожи друг на друга.
Увидев их в зале ресторана, я тут же отвел глаза и сделал вид, что разглядываю меню, вывешенное у входа. Если они меня заметят, то подумают, что я просто приостановился на минутку, выяснить, что там сегодня предлагают. Дабы им не показалось, что я сбегаю, я задерживаюсь на долю секунды и как бы просматриваю меню по второму разу. Надеваю очки, пододвигаюсь лицом к блюдам дня, написанным типично французским почерком на крошечной грифельной доске для начальных классов, стоящей у входа, делаю вид, что полностью этим поглощен, одновременно осознаю, что не в состоянии осмыслить ни единого прочитанного слова. Наконец, незаметно качнув головой — в этом она увидит мое обычное «А ну его», — я снимаю очки, опускаю обратно в нагрудный карман, разворачиваюсь и выхожу в твердой решимости как можно быстрее покинуть квартал, улицу, город. Весь этот короткий спектакль занимает не больше пяти секунд.
А то, что я весь дрожу, до меня доходит только позже — я уже стремительно шагаю по Мэдисон-авеню, чтобы побыстрее удалиться от «Ренцо и Лючии». Видимо, это потрясение. Или ревность. Или злость. Потом я поправляю сам себя. Это страх. А на самом деле — стыд.