Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что ты такое говоришь».
«Очень хочется тебя обнять».
А я с ней когда-нибудь говорил так? Когда она была рядом, не приходилось ни взбираться на балконы, ни бороться за ее внимание; не было неуемного азарта, соперников, двери, которую нужно сдернуть с петель или, наоборот, запереть на задвижку в стиле Фрагонара: я просто вошел к ней в спальню после того, как мы в первый раз поиграли в теннис. Двери всегда были открыты, все случилось настолько естественно, настолько легко — как в ту самую ночь, в полусне. Мы перешли через мост и даже не посмотрели на воду внизу.
Нравится мне то, что я чувствую в этот пятничный полдень. Если разобраться, то, что я увидел, не так уж страшно, не так уж плохо, даже не интересно. Я что, серьезно буду вести себя как ревнивец? Лазать в ее электронную почту, хватать телефон, пока она в душе, пытаться выяснить, какие эсэмэски она пишет, ворочать в голове факты и домыслы, чтобы понять, как они встречаются, где, когда? Какая банальщина!
Я закатываю рукава, снимаю галстук и вхожу в парк, шагаю мимо конной тропы к теннисному павильону. Если повезет, найду партнера, даже если Харлана нет. Приятно будет посмотреть, кто сегодня играет, поболтать с завсегдатаями, которых я не видел со Дня благодарения, выпить что-нибудь безалкогольное, покидать мячик час-другой, а потом полежать на траве, пока не придет время отправляться домой, принимать душ и идти к друзьям ужинать.
Смотри на вещи здраво. Подумай о том, насколько безы-сходнее ситуация у этого продавца-грека. А тут вовсе не конец света.
Надо же — к моему приходу Харлан уже забронировал корт и дожидается меня в павильоне. «Ступай переодевайся», — говорит он. Его задиристый тон мне нравится. Он напоминает о том, что есть другие, более насущные вещи, кроме ситуации с Мод. Мне не хочется про нее думать. Снимая часы, я рассуждаю: пока все в порядке, никакой боли, травм, так, безобидные синяки, на ногах стоим крепко. Слегка задета гордость, конечно, но не сердце. Эта мысль приходит мне в голову, когда я обматываю лентой ручку ракетки, — так случается бинтовать голень, запястье, собственное эго. Все у нас хорошо.
Последняя мысль перед тем, как выйти на корт: ей — ни слова о том, что я видел за ланчем, ни единого даже самого окольного намека, ничего. Поступлю в точности так, как поступили британцы, когда во время войны взломали немецкий шифр «Энигма». Они знали, где и когда планируются немецкие бомбежки. Но не стали усиливать оборону, чтобы не выдать того, что могут читать сообщения врага. Неосторожное слово, сомнение во взгляде, налет иронии — и она все поймет.
Заканчивая оборачивать ручку ракетки, я звоню ей и говорю, что собираюсь поиграть в теннис. «Я так и поняла, когда ты на работе не снял трубку. Завидую белой завистью», — говорит она. Итак, она мне звонила. Зачем? «Так, сказать привет». Когда? «Меньше часа назад, сразу после ланча». «И как ланч?» — спрашиваю я.
Я ведь только что дал себе слово не упоминать ланч. Она же и ухом не ведет, вопрос как вопрос. Еда в «Ренцо» как обычно. Даже так себе на этот раз. А, очередной журналист.
Может, это потому, что она заметила меня в ресторане и знает, что я ее видел?
Мод говорит, что у нее сегодня днем встреча, к Пламам она придет прямо с работы. «Может, встретимся до того, как идти к Пламам?» — спрашиваю я. «Нет, встретимся там. Ты только не опаздывай. Я терпеть не могу, когда оба наседают на меня с рассказами об этом их жутком Неде». Я смеюсь. Я приучил ее к мысли, что у них омерзительный отпрыск, и теперь она относится к нему даже хуже, чем я. «Я что-нибудь принесу», — говорит она. Я отвечаю: «Ничего не надо. У них ужины распланированы от и до.
А завтра пошлем им цветы». Прощаемся. Она меня любит. Я ее тоже.
К этому моменту про ланч я забыл окончательно. Если она ставила себе цель меня успокоить, ей это удалось. Скорее всего, именно за этим я ей и звонил. Простые слова, что еда на этот раз была так себе, сняли с моей души огромный груз и по неведомой причине выгнали из головы все тревоги и сомнения. Теннис внезапно предстает настоящим счастьем. Я достаю упаковку мячей, вскрываю, мы спускаемся на корт номер 14, на ярком солнце. Пропотеем, набегаемся, играть будем без дураков, ни о чем, кроме тенниса, не думая. Я хочу одного — слиться с игрой. Пока ты сливаешься с чем-то, с чем угодно, все у тебя хорошо. Я спускаюсь по лестнице, выхожу на корт, тело обдает волна удовольствия, кожу покалывает от ощущения радости. Я готов играть до конца жизни, и плевать мне с высокой горки на нее, на работу, на лето, путешествия, на все на свете. Я счастлив.
Мы с ней здесь и познакомились, однажды в пятницу, прошлым летом. Она искала партнера. Я предложил себя. Играет она так себе, сказала она. Не важно, ответил я. В тот день мы проиграли четыре часа. Было это в канун Дня независимости, нас обоих пораньше отпустили с работы. Планов на выходные ни у нее, ни у меня не оказалось. В тот вечер мы поужинали в пабе — прямо у стойки, оказалось, нам обоим так больше нравится. Кто-то из нас сказал: я будто бы вдвоем с самим собой. На следующее утро, совсем рано, мы, не сговариваясь, пришли забронировать корт снова. Играли пять часов с лишним. Жара стояла несносная, многие корты пустовали. Пришлось переодеться, съездить на велосипеде домой, а потом мы вернулись и играли до заката. Душ. По стаканчику. Вечерний сеанс в кино. Ужин у стойки? Люблю ужинать у стойки, сказала она. Воздух ласкал кожу; мои ладони, ее плечи, наши лица были влажными и липкими. Трое доминиканцев — один с гитарой — пели на скамейке на островке посередине Бродвея. Мы сели на ту же скамейку и стали слушать. Я поцеловал ее. Потом мы всю ночь предавались любви, раз за разом проигрывая один и тот же бразильский диск, и потом много-много дней невозможно было заняться любовью без этой музыки. Кончилось тем, что к концу лета мы поехали в Италию и увезли музыку с собой.
Расстегиваю чехол и достаю вторую ракетку — ее она подарила мне на Рождество.
Манфред, игрок-виртуоз лет под тридцать, подходит и спрашивает, нельзя ли и ему с нами. Находим четвертого партнера, пожилого джентльмена, завсегдатая корта. Он предлагает играть со мной в паре, но Манфред попросился первым, а Харлан не против играть с дедушкой. Я с Манфредом еще никогда не играл, ни вместе, ни против, но за два почти года привык по утрам в выходные видеть его здесь. Меня восхищает его техника, грация, телосложение. Время от времени, встретившись взглядами, мы перебрасываемся парой слов у фонтанчика с водой или шкафчика для вещей, но я никогда бы не решился предложить ему сыграть вместе — мне даже казалось, что он держит дистанцию именно потому, что боится услышать такую просьбу. Как мне представляется, между нами — этакий настороженный холодок. Видеть, как он нервничает и тушуется, просясь к нам в игру, — все равно что наблюдать, как первый спортсмен школы мнется, прежде чем попросить у классного «ботаника» списать домашку. Голос его дрожит; он это, видимо, заметил и попытался прикрыться неловким смешком. Я в результате почувствовал себя сильным и гордым.
Когда мы доиграли, между нами едва не восстановилось прежнее отчуждение. Оно бы явно нас разобщило и вернуло к прежним поверхностным кивкам. Не дав ему нахлынуть, я спрашиваю, не хочет ли он пива, и предлагаю в ближайшее время сыграть снова. «Если хочешь, давай завтра утром». — «Завтра, заметано», — отвечаю я, наверное, чуть слишком поспешно, боясь, что он передумает. На субботнее утро я договорился с Харланом, но сказал, что отдам кому-нибудь свое место. «Да, давай», — согласился он. Я возликовал. Мы вышли из парка и направились в кафе, быстренько выпить по пиву. Уверен: он уже знает, что я к нему неравнодушен.