Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я долго размышлял о том, что такое эта тварь. Поначалу мне казалось, что это лишь метафора: миф, выдуманный мною, чтобы объяснить собственные ощущения. Теперь я не так в этом уверен. Кажется, тварь и мою маску напялила однажды – тот же безличный голод в моих глазах видел Хэри, когда я впервые подошел к нему в качалке. Думаю, поэтому он и возненавидел меня с первого взгляда.
Он выбил из меня тварь в буквальном смысле – но это не помешало мне использовать Боллинджера так же безжалостно, так же спокойно и безлично, как Чандра употребил меня. Использовать, пока орудие не сломалось.
Наверное, это привычка. Наверное, так устроен мир. Эта сила вертит шестеренки цивилизации.
Но Хэри… Вот тут ничего безличного не было: он ненавидел Боллинджера всеми фибрами души. Может, к этому все и сводится. Хэри и эта безличная голодная тварь – может, они попросту естественные враги.
Хэри все касается лично .
Я стану прятаться. Хэри – нет; я вижу это в нем при каждом взгляде. Он выйдет на поле боя и надает всем по мозгам.
Странно даже писать об этом, даже перед самим собой признаться, что дикий, асоциальный громила-рабочий – выше меня. Вот и опять я соскальзываю: Хэри не дикий, асоциальный громила-рабочий.
То есть… да, но не только.
Кажется, у меня не хватает слов. Он – Хэри, вот и все. Это очень много.
Я пытался стать его учителем, а узнал больше, чем передал ему.
Я сказал Хэри, что быть актером все равно что день за днем возвращаться в тот сортир. Но не сказал, что для меня, бизнесмена плотью и кровью, каждое утро – все он же. Так устроена жизнь на Земле. Неизбежно.
Потребляй и будь потреблен, пока не иссякнешь. Такова жизнь.
Здесь.
Мои длинные эльфийские уши улавливают поступь Хэри по дорожке в дальнем краю двора. Сегодня я попрощаюсь и с ним.
Последними прощаются с теми, кто всего ближе.
Я прощаюсь с лучшим другом, который никогда мне не нравился.
Странный какой мир.
А тот, куда я отправляюсь завтра, еще удивительней.
Я буду искать тебя, Хэри. Может, когда-нибудь, лет через двадцать, ты будешь сидеть в одной из таверн Поднебесья, и смутно знакомый чародей из перворожденных поставит тебе выпивку. Как еще можно отблагодарить тебя за то, что спас мою душу?
Если бы только я мог спасти твою…
Во что встанет тебе избранная тобою судьба, я даже представить не могу.
Пожалуй, лучше надеяться, что тебя никто никогда нигде не заметит.
Богиней она работала на полставки, но место свое любила, и получалось у нее здорово. Она шла по земле и струилась в земле, и там, где ступала нога ее, цвели цветы и прорастало зерно; где простиралась рука ее, зимы были мягки, а урожаи щедры, летние грозы приносили ливень, теплый и сладкий, как просвеченный солнцем пруд, и весна пела обо всем, что растет и живет.
Перворожденные звали ее Эйялларанн – Поток сознания; камнеплеты называли ее Тукулг’н – Утопляющая; для древолазов она была Кетиннаси – Обитатель реки; у людей она звалась Шамбарайей, Отцом Вод; но вообще-то ее звали Пэллес Рил.
Говорили, будто у нее есть в дальних краях любовник из рода людского, что на полгода она обретала смертное тело и жила там в мире с возлюбленным своим и дитятей. Иные утверждали, будто супруг ее есть сам господь, ее черная тень, темный ангел погибели и разрушения и полгода, что проводит она обок него, – выкуп за мир, что своим телом она расплатилась, дабы удержать его за стеною времен и сохранить мир в подвластных ей краях.
Как обычно бывает с такими легендами, обе они равно верны и ложны.
Богиня на полставки не держала ни церкви, ни поклонников, не составляла догм, ее нельзя было умилостивить жертвами или призвать чарами. Она шла куда пожелает и следовала велениям сердца своего, точно прихотливым извивам своих берегов. Она любила свой край и все, что живет в нем, и все процветало под десницей ее. Единственная молитва могла тронуть ее – рыдания матери над больным или раненым ребенком, будь эта мать человеком или эльфом, ястребом или рысью, оленухой или крольчихой – и то лишь потому, что смертная часть ее рассудка не забыла еще, что значит – быть матерью.
Возможно, именно поэтому на самом деле и ей, и ее возлюбленному придется умереть.
Ибо благоухание цветущей, плодородной земли тревожило сон иного бога: слепой безымянной силы, бога пепла и праха, чьи сны исполнены губительной мощи.
Отрубленная голова девчонки подскочила на матрасе, ударилась о ребра Хэри Майклсона, и тот начал просыпаться.
Он зашарил в комьях сбитых в похмельном сне одеял, пробиваясь к свежему воздуху. Склеившиеся веки разлепились трудно, как рвется мясо. Сновидения расточились дымом, оставив по себе только клубы меланхолии. Снова мерещатся старые деньки. Давно оставленная актерская карьера. Или даже раньше – детали сна ускользали, но, быть может, он относился к временам учебы в студийной Консерватории, больше четверти столетия тому назад, когда Хэри был еще молод, и силен, и полон надежд. Когда жизнь его еще шла по восходящей.
Пальцы в своих слепых блужданиях нащупали что-то, чему в постели не место. Не голову, конечно, никакую не голову, а мячик, точно, детский мячик, какими сам Хэри играл в регби – сто лет назад, в светлые, счастливые дни, прежде чем умерла мать и выжил из ума отец. С абсурдной уверенностью, как бывает во сне, Хэри знал, что мячик принадлежит Вере. Проскользнула, значит, в родительские комнаты и таким вот способом решила подбодрить его, чтобы родитель вытащил ленивую задницу из постели и отвел дочку на субботнюю тренировку по футболу.
Повернувшись, Хэри выкашлял из смятых легких комок слизи. «Эбби… окна просветлить, – прохрипел он так, чтобы домокомп распознал голос. – И поддай свету».
«Странный какой мячик», – мелькнуло в голове, покуда Хэри ждал, когда располяризуются окна. Кривой какой-то, неровный – весь в шишках – и на ощупь непонятный, словно что-то мягкое, гладкое натянули на твердый каркас, почти как костяной…
А это еще что за гадость? Волосы? На мяче растут волосы ?
Пальцы его нашарили месиво из перерубленных позвонков и кровавого мяса в тот самый миг, когда Хэри осознал, что окна не работают и света в комнате нет. Рослая тень в изножье кровати заговорила на западном наречии.
– Итак, Кейн… – елейно, тихонько пропела она, и голос ее был полон темной, жаркой страсти. – Ты теперь калека …
И голова в руке Хэри принадлежала его дочери, и тенью в изножье был Берн.
Клинок Косалла блеснул в лунном свете, точно огонь, а ноги Хэри Майклсона не желали шевелиться.