Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что касается ума и дилетантизма кардинала Сан Джорджо в области статуй, то доказательство его достаточно ясно следует из того факта, что все время, в течение которого Микеланджело находился при нем, — то есть около года, — художник ждал от него заказа и так и не получил, даже самого пустякового».
«Вот и все». Является ли вопрос о мальчике единственной темой, имевшей значение для Микеланджело во время его пребывания в Риме?
«Вот и все». И ни слова удивления, ни одного восхищенного восклицания. Как если бы он приехал в самый незначительный город мира, проявляя к нему полное равнодушие. Но следует ли считать его безразличным? Он в Риме, ему двадцать лет… Таков Микеланджело: щадящий свои эмоции, мало склонный к тому, чтобы делиться ими с кем бы то ни было. Сдержанный, замкнутый, не открывающий никому ничего — или почти ничего — из своей внутренней жизни. Он пишет банальнейшие письма, мало думает о деньгах, бывает чрезмерно многословным, когда речь идет о браке племянника, мелочным при покупке земли, но почти никогда не говорит об искусстве, никак не высказывается ни о своих произведениях, ни о работах коллег, он сообщает переписывающимся с ним корреспондентам лишь незначительные подробности своей жизни.
Ни одного намека в его письмах на великолепный технический опыт, мысли о котором мы находим, например, в переписке Делакруа. Художники того времени тщательно скрывали свою одержимость искусством. Разумеется, они свободно говорили об этом со своими друзьями, но никаких следов таких рассуждений в их письмах нет. В путевом дневнике во время поездки по Нидерландам Дюрер скрупулезно фиксирует свои малейшие расходы, до последнего су, но не пишет ничего о том, что видит. Никакой нюрнбержец не писал бы более плоско о самых банальных вещах. В один прекрасный день он ужинает с Эразмом и сухо сообщает об этом, не добавляя ни единого слова, как будто повстречался с самым незначительным сотрапезником.
Эпистолярное искусство — это творение эпохи барокко. Раньше, возможно потому, что бумага была вещью редкой и дорогой (во всех крупных событиях в искусстве и обществе почти всегда следует искать экономическую причину), писем писали мало. Позднее это занятие распространится более широко, и письмо станет своего рода газетой или же циркуляром, передаваемым из рук в руки, и в этом последнем случае пишущий делает это так, как если бы обращался к широкой публике или к потомству. Первым, кто понял, чем могла бы стать газета, располагая всеми блестящими возможностями для клеветы и шантажа, был тот самый печально известный человек, которого звали Пьетро Аретино. Аретино знал цену писем, которые писал. Адресуя письма монархам, он рассчитывал на то, что они принесут ему хорошие деньги и, по меньшей мере, какие-то произведения искусства, когда удостаивал внимания своего пера жизнь художников. Писал он много, утонченно живо и коварно, но никогда только из простой потребности писать. В то время уже зарождалось эпистолярное тщеславие, которое расцветет в XVII и XVIII веках, в эпоху, когда писали для других, вплоть до романтизма, когда брались за перо, чтобы писать для самого себя, чтобы использовать свои письма к друзьям не в качестве газеты, полной разнообразных, умно прокомментированных фактов, а в виде «интимного дневника», рассказывая о себе в присутствии других. За этим барочным кривляньем следует романтическая, несколько эксгибиционистская непристойность. В эпоху Микеланджело люди были более сдержанными.
Из этого нельзя делать вывод, что Микеланджело не пи-писем, полных чувства одиночества и откровений. К сожалению, он плохо выбирал корреспондентов для такой переписки, и некоторые молодые люди, которых он отличал своей нежностью или дружбой, пользовались этим для того, чтобы вымогать у него деньги путем самого бесстыдного шантажа. Но в период, когда Микеланджело открывает для себя Рим, он все тот же юноша с неприятной внешностью, молчаливый, одинокий, потрясаемый чувственными и сентиментальными волнениями, а также очень «беспокойный» как человек и художник, но целомудренно озабоченный тем, чтобы этого не показывать. Отсюда, несомненно, и намеренная сухость его писем, дополнявшая характерное для того времени эпистолярное равнодушие. Биографы порой негодуют по поводу того, как мало энтузиазма проявляет Микеланджело, оказавшись в Риме. Его готовы были обвинять в ограниченности ума или в недостатке сердца. В действительности же он совершенно так же, и даже больше, чем любой другой, был способен удивляться и восхищаться, но в тот период нужно было обладать большим воображением, чтобы восторгаться Римом. Рима не было. Я хочу сказать, что тот Рим, так восторженно любимый романтическими путешественниками, Рим, прославленный Гёте и Стендалем, изображенный на полотнах Паннини, Пиранези или Юбера Робера, не имел ничего общего с тем, с которым встретился за триста лет до них Микеланджело. Рима не было в том смысле, что тогда античный Рим не существовал уже, а Рим современный не существовал еще. И лишь под влиянием своего рода литературного возбуждения, вызываемого этим именем, и всех связанных с ним воспоминаний, можно было воспринимать Рим как столицу мира. Для добросовестного путешественника, чей трезвый ум не был отравлен литературой, Рим был всего лишь некрасивым, неряшливым, вероятно, очень грязным, загроможденным лавочками для паломников городом, в чьих развалинах античности еще жило Средневековье.
Рим романтиков состоит из двух элементов, в эпоху Микеланджело еще неизвестных: барочного, с его роскошной, блистательной пышностью, который предстояло создать Микеланджело и его последователям, и античного, которому только-только начали придавать значение, сохраняя и охраняя после столетий беспечности и пренебрежения его древние памятники, до того служившие свалками, откуда по дешевке поставляли камень, кирпич и мрамор, и будь то барельефы или статуи, все это считалось лишь материалом для печей, в которых обжигали известь.
Следовало быть историком, ученым-археологом или антикваром, чтобы видеть за реальностью фактов некую достоверную, идеальную, умозрительную конструкцию, позволявшую приходить в восторг от этого Рима, кроме воспоминаний о себе, не содержавших ничего такого, чем мог бы восторгаться путешественник, если, разумеется, это не какой-нибудь паломник, в свою очередь осеняющий неким религиозным идеалом реальный образ этого города, все усилия которого направлялись на извлечение у него как можно большего количества денег.
Строго говоря, оба эти Рима начинали возрождаться благодаря папам-гуманистам, желавшим вернуть остатки славного прошлого, а также тщеславию знатных римских семейств, стремящихся после своей подозрительной и вооруженной средневековой изоляции приспособиться к вкусам дня. И город покрылся строительными площадками. На одних извлекали из руин древние памятники, на других закладывали новые дворцы. Это усугубляло общий беспорядок и грязь, и турист, ожидавший увидеть Рим Августа, испытал бы жестокое разочарование, глядя на рвы, из которых вытаскивали фрагменты оснований античных стен либо опускали фундаменты будущих строений.
Для Микеланджело человека, несомненно, просвещенного, но отнюдь не обремененного литературой, который, разумеется, не был ни антикваром, ни археологом, Рим был лишь городом весьма отсталым в сравнении с Флоренцией. Городом, которого пока еще почти не коснулся Ренессанс. Художники того времени, эти «люди будущего», отнюдь не отличались суеверным отношением к прошлому. Если бы они были чересчур заняты древним, они никогда не создали бы ничего нового. Консервативный дух и разум не благоприятствуют творческому состоянию души. В этот период культ античности существовал лишь у философов, историков и ученых, которые не могли от него пострадать. Менее тираническим он был у поэтов, которые, однако, так и остались второстепенными, вероятно, именно по причине его деспотизма. Что касается художников, то их он почти не затронул, и Микеланджело меньше, чем кого-либо другого.