Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже зная, что попросту обознался, что сон ни при чем, что Сведенборг – ерунда, а проходимец – лишь дурной щеголь и всё, я кое-как встал на ноги и заковылял к себе. Пришел домой задыхаясь, повалился на кровать и, кажется, задремал. Проснулся же с страшной мыслью.
Вечная Сонечка Мармеладова? Куда там, нет! Это из школьной программы моей матроны. Не рассчитанной на таких, как я. Вечный Порфирий, вот кто! Он и есть – вечный. А Сонечка – так… Это он, не она отпускает нам – щедро – дни. Мол, погуляйте, подумайте. Потом сами придете. И идем, идем! Знаем ведь, что выдумка всё, что никогда таких Порфириев Петровичей нигде не водилось, как разве только в мозгу его припадочного создателя, знаем. Знаем, что ни один сыщик – ни тогда, ни после – в нем себя не увидит или тем паче в себе его. Знаем и это, но идем. Все равно идем. И что Сонечка, конечно, правдивей его во сто крат, что она – на каждом шагу, а он – выдумка, мечта, это тоже знаем. Но что нам до нее? Нам он нужен. Ибо гордыня в нас пуще смирения, и меднолобый чин слаще нам, чем поп. Идем.
Да неужто ж пойду? К Сорокину? С признанием? Под стражу? А как же Инна? Как же ее мать? Пусть гибнут? Пусть пропадают – одна затравленная, без средств, без крова над головой, другая безумная, в медицинском застенке? А я предам их и побегу на себя доносить? Так ли? Так ли, Господи? И вот после церкви, после лже-Сведенборга, после смутной дремы своей, похожей больше на обморок, но не глубокий, без потери чувств (этих жалящих, безжалостных чувств), я открыл глаза и сел на постели и уже твердо знал и сказал себе, что да, пойду. Вопреки логике. Вопреки всему. Что бы там ни было – пойду. Ибо больше идти мне некуда.
И вот тут – тут я вскочил и заметался по комнате, хромая от боли в колене. Прежде я думал так:
Жизнь человека – любого, не только моя, – есть высшая ценность и самое главное достояние бытия как такового (тут снова Вайтхед). Реформация сломила ту единственную поправку, которую Ренессанс внес в позднее, духовно зрелое Средневековье: не вещи только, но люди неповторимы, уникальны. И это же касается их чувств. Конечно, государства, вновь обретшие в Реформации право на террор, тотчас выбросили вон эту мысль, – это видно по тому, с какой настойчивостью ею прикрывали и прикрывают самые зверские деяния. Деспотия в наш век – прошедший и новый – идет всегда под знаменем этой мысли. Забота о благе ближних ее щит и меч, символ известно которой службы. Но благо ближних зачастую состоит как раз в том, чтобы их заботливые «братья» держались от них подальше, не лезли бы ни взглядом, ни словом – тем паче делом – в их душу, в их собь, в их для-себя-бытие (это уж Хайдеггер). Любовь – вот то, что всегда приватно, в чем человек только и может открыть себя, убрать маски, сбросить одежды. Театр – вопреки Евреинову – тут кончается, а не начинается, актеры становятся подлинными людьми, и вот почему я хранил ото всех, даже от Натальи (верней, от нее первой!) всё, что на деле значила для меня Женя. Мне казалось, что если был грех, то исповедать его могу лишь пред Богом (но не смог и этого). Мне казалось, что греха, пожалуй, не было там совсем.
Так думал я раньше, и это была правда. Но была и другая правда, о которой я мечтал забыть. Огнь пожирающий, крематорий – разве это не знак адских мук, на которые я обрек (именно я обрек) бедных ее родителей? Разве для них она не была обесчещена, поругана – мной? Этот дым над городом, эта едкая гарь, от которой можно сойти с ума, – разве это не напоминанье мне о второй, страшной правде? Да и мне ли одному? Но нет, нет: о прочих не смею. Говорю лишь о себе, только о себе. О своем главном. Итак: разве я не растлитель? Не я ли – под видом того же «простого возбуждения», как Инна звала свои мечты о веселом доме, – рассказывал ей о Фальконе, о чудной фаянсовой голой девочке с раздвинутыми ногами? О холоде этого фаянса, о его бледной голубизне? Разве не я ездил с ней в Петербург – якобы просто «развеяться», но с обязательным посещением Эрмитажа, рассматриваньем статуэтки, и с последовавшей затем безумной ночью любви в вагоне, на верхней полке, по дороге домой? Разве не я же слушал ее намеки и уклончивые ответы на мои (слишком жадные) вопросы о подружке, которая ходит на кладбища по ночам? Да и не я ли пошел по первому зову на то же кладбище – чорт ли в том, что я не ждал увидеть раскрытый гроб, голого мертвеца, двух, тоже голых, девчонок верхом на его носу и чреслах, а потом свет фар, патрульную машину… Да, могилу не я разрыл. И когда явились мундиры, стоял на коленях, в кустах, извергая на землю свой ужин. Всё так. Но разве не знал я прежде, давным-давно, еще с детства, тоже из полунамеков и каких-то неловких фраз не только матери, но и отца, что в нашем роду не всё в порядке? Разве не догадался я, почему, например, в семье был культ Лермонтова? Мне мил Пушкин, его мертвая царевна, его элегия «Придет ужасный час»; но мой дед знал наизусть «Демона», а прапрадед ставил в домашнем театре «Испанцев», «Маскарад». Перечтите-ка их. Что, разве не ждет дон Фернандо лишь повод, чтоб умертвить свою Эмилию, и после того не бегает с телом ее до конца пьесы? Что, разве Нина не слаще, не милей Арбенину в гробу, как и Тамара – Демону? Разве не так? И разве я этого не знал раньше? Всегда? И, если заглянуть вглубь, в самую совесть, в собь, разве не объяснял я все это тем, что любовь – последнее, что не пошло в наш век в тираж, не разбилось на отраженья? Любовь, любовь и за гробом – ибо как же отпустить ее туда, оставшись здесь? Я и не мог отпустить. И в безумьи своем дошел до грани, нет, перешел грань. И оказался там, где нет ничего: только дым, душный и гадкий. Дым.
Я валился с ног. Но знал, снова знал, чтó нужно делать. Бросить несчастных на произвол? Вовсе нет. Если Инна мне даст согласие, я женюсь на ней и в тюрьме. Не знаю, правда, дозволен ли брак душевнобольным, но обвенчаться-то мы можем и до суда, в этом нам не откажут уж точно. А до суда – суда надо мной, не над ней, – я сделаю то, что задумал. Я сделаю ремонт. Я верну мебель. Я заберу ее мать к себе, а сам пойду. Тогда-то и пойду. И всё будет правильно, на местах. Всё – на своих местах. Главное – не спешить. Время есть. Есть средства, есть деньги. На все иски хватит. Обои можно ободрать хоть сегодня: стремянка давно стоит. Да, вот именно: нужно их ободрать. Колено болит – да плевать на колено! Где-то там валялся и шпатель. Еще не поздно, начну сейчас. Лестницу мне,