Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет коварнее западни для писателя и – соответственно – большей драмы, чем официальное признание.
Лишь подумать, сколько лет распевают: «А паразиты – никогда», плодя иждивенцев и казнокрадов.
Грибоедов в советскую пору дважды был подвергнут цензуре. И оба раза за две строки: «Хоть у китайцев бы нам несколько занять Премудрого у них незнанья иноземцев». В 1949-м эти строчки вычеркивали, чтоб не обидеть китайцев. В 1969-м – вычеркивали, чтобы не похвалить.
П. рассказывал о своем дяде. Приезжая в Москву, почти на рассвете, он будил их звонком, входил в дом и спрашивал: «Объясните получше, где тут гостиница?» – «Что за глупость? Поставь чемоданы…» Дядя: «Ах, так? Ну, хорошо… Будь по-вашему…»
Какая женщина не мечтает вызвать в мужчине сильное чувство и какую женщину не тяготит это желанное сильное чувство? Маяковский – красавец, талант, победитель, но каждую встречу воспринимавший как драму, был изначально обречен.
Ни похвала, ни порицание ничего не меняют в произведении. Оно таково, каково оно есть.
Отборные крупнокалиберные болваны.
Неоднократно читал, что Ливанов был и умен и остроумен. Недаром же и Борис Пастернак находил безусловное удовольствие в обществе своего тезки. Разумеется, я знал его мало, мои впечатления поверхностны. Возможно, что мне не повезло. В подпитии он терял тормоза и что-то твердил, не умолкая, жарко прижимал меня к сердцу, требовал написать ему роль. В трезвом виде он поражал каким-то младенческим простодушием, хотел похвал, был крайне обидчив. Помню, однажды в Театре Вахтангова столкнулся со мной в антракте и – с ходу:
– Слава Богу, мы с вами встретились на этой нейтральной территории. В Художественный театр я не хожу. Отвратно видеть этих шакалов, всю эту ядовитую нечисть. Каждое слово – это ложь. Каждая улыбка – обман. А хуже всего – администрация. Директор – это же просто Лоуренс. Помните, Лоуренс Аравийский. Агент этой министерской шайки. Он надевает овечью шкуру, притворяется вашим благожелателем, на самом же деле плетет свою сеть! И не свою! Фурцевский прихвостень!
В ту пору руководителем МХАТа был назначен Олег Ефремов. Ливанов, естественно, претендовавший на это место, был оскорблен.
– И все проделано за спиной, по всем правилам низкопробной интриги. С отвратительными улыбочками, поцелуйчиками и приседаниями, с уверениями в любви и преданности. Акулы, кашалоты и спруты. При этом – с куриными мозгами. Не понимают, что не меня – себя раздели, себя унизили. Предстали теперь перед всем миром в своей омерзительной наготе! И если кто-то до сей поры думал – по наивности, – что перед ним люди, теперь и этот простак убедился: нет, не люди – грязные твари! Не люди, а человекоподобные! Гориллы, макаки и шимпанзе. Пусть они даже млекопитающие, на самом деле они пресмыкающиеся. Змеи, фаланги и скорпионы.
Зрители, проходившие мимо, слушали, с интересом поглядывали. Мое положение было нелегким, но Ливанов на этом не успокоился, почел своим долгом меня остеречь:
– Избави вас Боже им довериться. Они вас оближут, но в этом елее будет яд, и при этом – яд смертельный. Я вам дружески говорю: бегите, бегите от этой публики! Едва завидите их вдалеке, поворачивайтесь и тут же бегите! И упаси вас Бог обернуться. Бегите, бегите, не останавливаясь! Только так и спасете свою жизнь.
Чехову, оторванному от Книппер, от милой Москвы, от столичной жизни, которая кажется на расстоянии столь притягательно живописной, нравились такие стихи маленького поэта Федорова: «Шарманка за окном на улице поет. Мое окно открыто. Вечереет. Туман с полей мне в комнату плывет, Весны дыханье ласковое веет. Не знаю, почему дрожит моя рука, Не знаю, почему в слезах моя щека…» Господи, до чего жаль Чехова!
Скучно на вашем свете, товарищи!
«Remplir ma mesure du destin» – все же слишком по-галльски кокетливо, чтоб поверить в эту покорность судьбе.
В который раз возвращаюсь к словам Чернышевского: «Земля не место суда, а место жизни». Он это знал, вечный судья, вечный арбитр, вечный наставник! Должно быть, проговорился в тот миг, когда не охранял своей тайны. Эти несчастные доктринеры умели сами с собой расправиться, как не снилось ни одному их гонителю, ни самому злобному жандарму, ни самому злобному режиму! Вот и Герцен: «Мы – не врачи, мы – боль». Да оттого и писатель, что «боль». А все врачуют, врачуют, врачуют…
Интерлюдия
Как сокрушительно сильна не блекнущая с годами власть запахов! Помню, как радовал меня в детстве праздничный резкий запах мастики, будто обновлявшей полы, а в юности – запах кожи и дерна, запах футбола и стадиона. И эти сводящие с ума, ни с чем не сравнимые запахи лета – только что скошенной травы и хвои, сухой, прогретой солнцем.
Помню один летний денек. Девушка собирает вишню, вся красная от вишневого сока – и руки, и грудь, и смуглая шея. Великое множество перепелок с их криком «пить пора! пить пора!». Жарко горят желтые мальвы, так светятся, что и комната солнечней. Полевые цветы пахнут медом, трава уже поднялась по пояс и тоже пахнет – ветром и жаром.
Помню и летний киевский вечер после одной из моих премьер – Крещатик, исходящий от зноя, кипящий асфальт, гул голосов и сразу же – душный гостиничный номер. И это внезапное чувство сиротства, когда я остался в нем один. И все-таки не вполне один – так долог и стоек был запах духов. А молодая весна в Крыму! Вьются лепестки миндаля. На базаре гуляют запахи. Острый запах талой земли, острый запах свежего лука.
Помню и другую весну – неприветливую, суровую, северную. На сопках распустились подснежники. Пушистые, в серебристых шубках, словно скрывающих под собой темно-сиреневый колокольчик. Лес пахнет лиственницей и березой. Скоро уж брызнет березовый сок. Пахнет уже начавшимся таяньем.
И все же сильнее всего на свете меня волновал и дурманил запах сырого прибрежного песка, так напоминавший о море.
Надо ж было всю жизнь отдать этим пьесам, чтоб понять, что твое спасение в прозе!
Мережковский цитирует Никитенко: «Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. …Правительство… принимая начало, не допускает последствий». «Но начало без последствий, – пишет Мережковский, – в этом вся сущность рабьей свободы: по усам текло – в рот не попало».
(Позднейший комментарий: Если в 1972-м эти слова так задели, когда «началом» вовсе не пахло, то как они жгут в 1998-м!)
И вновь Мережковский: «Кошачьи подарки, собачьи отнимки…