Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вас попрошу ежедневно принимать лекарство от давления и через несколько недель снова прийти на прием. Люди вашего возраста должны относиться к давлению серьезно.
— Значит, вы думаете, что все дело только в давлении?
— Больше я пока не могу сказать. Вы производите впечатление вполне крепкого человека.
Но откуда ему знать? На исследование это совсем не тянет. Прежде всего, оказалось, что это удивительно утомительно. Он попытался представить себе доктора дома, с женой-акварелисткой, но необходимые образы не являлись.
— Вероятно, вы уходите в отпуск? — спросил он, в последней попытке установить какую-то взаимность, пусть даже на условиях доктора.
— Я уже отдыхал пару недель. Я предпочитаю брать отпуск зимой. Сбегаю от всех этих зимних болезней. — Он заговорщицки засмеялся.
И Герц сразу же постиг суть этого человека. Он просто не был создан для профессии врача, ненавидел медицину, ненавидел доброту, которая вменялась ему в обязанность, даже ненавидел себя за это эмоциональное фиаско — в его понимании. Вот чем объяснялась его угрюмость, его предпочтение компьютера живому телу, его слишком ощутимая добросовестность.
— Вы из семьи медиков? — спросил он, чтобы проверить свою теорию.
— Да. Вы очень догадливы. Предполагалось, что я пойду по стопам отца.
— Трудно было бы не оправдать его надежд, верно ведь?
— О да. — В его голосе Герц услышал целый сонм подавляемых желаний.
— Действительно, трудно сопротивляться пожеланиям близких. — «А вам бы стоило заняться чем-нибудь другим, все равно чем, — подумалось ему. — Вы хотели свободы, а вам ее не дали. Вы вполне успешно делаете необходимое. Вы своего рода управляющий для больного. Но на самом деле врачевание — это не управление. Так же как и не искусство. А медицина, уж конечно, самое высокое из искусств, разве не так? Что не могут сказать нам Лоррен и Тернер, находится в ваших руках. Это задача для священника. И человек истинной проницательности не повесил бы в кабинете акварель жены, даже если бы это вызвало разлад в семейных отношениях».
— Носите таблетки с собой, — сказал доктор. — Положите под язык один шарик, если снова почувствуете себя плохо.
Он встал с видимым облегчением, передал Герцу рецепт.
— Медсестра проверит ваше давление. Просто зайдите через пару недель, без записи.
Герц положил бумажку в карман. Он будет принимать эти таблетки или, вернее, попробует. В интересах науки он даст медсестре измерить кровяное давление. После этого он уже, вероятно, ничего делать не будет, полагаясь на исконное знание себя в борьбе с теми испытаниями, которые ему уготованы судьбой.
— Я так понимаю, что Фрейд сейчас уже совершенно устарел? — спросил он уже у двери.
— Совершенно. До свидания, мистер Герц. Берегите себя.
На залитой солнцем улице он почти перестал сердиться, хотя вялое разочарование осталось. Он вспомнил, что на Паддингтон-стрит есть маленький городской садик, единственная отрада в этом районе, не считая слишком удаленного парка. Он посидит на скамейке и подумает о своем в обществе других стариков, а возможно, также и пожилых дам. Погода оказалась на удивление постоянной: после сумеречной весны теплые дни угасали очень постепенно, превращаясь в завораживающие красотой вечера, хотя темнело уже довольно рано, поскольку на дворе был август. Теперь уже трудно было игнорировать россыпи опавших листьев или сообщения о засухе в газетах, хотя невозможно было представить, что кому-то хочется дождя. Достаточно выходить каждое утро на солнышко, чтобы отогнать прочь мысли о том, что будет дальше. О приближающейся зиме он сознательно не думал. Он тяжело опустился на деревянное сиденье, и бумажка в кармане зашуршала. Надо будет отнести рецепт знакомому провизору, советам которого он всегда доверял. Пока ему достаточно было сидеть вместе с другими стариками и одной старой дамой, читавшей «Дейли мейл», с которой он чувствовал солидарность. Он бы, наверное, рано или поздно обменялся с ними несколькими замечаниями — о погоде, разумеется: больше он не повторит своей ошибки и не станет касаться таких тем, как Фрейд. Да, это была ошибка. Он был в смущении, боялся, что это может быть заметно со стороны, ругал себя за то, что вторгся на чужую территорию, проявил неуместное любопытство. Но как жить без этого? После стольких лет сознательного повиновения, зависимости от желаний других, он рассматривал это робкое прощупывание идей как вполне допустимую вольность. Ему уже не нужно было облегчать жизнь всем подряд; он подводил итоги. Он мог читать, размышлять, лелеять нечестивые мысли. Он мог делать выводы, которые показались бы неразумными в дни его повиновения, поскольку это было повиновение, а не рабство, и добывать из этого некоторую остаточную сладость. Он не жалел, что тем временам пришел конец, но к контрасту между той его деятельной жизнью и этой беспокойной свободой было трудно притерпеться и приспособиться.
Он подумал, что с удовольствием обсудил бы этот вопрос, в интересах исследования, с тем или другим пожилым собратом из тех, что грелись на солнышке, и, как всегда, пожалел о том, что это невозможно. На него посмотрят как на постороннего, и, что хуже всего, в своем стремлении подружиться он будет похож на постаревшего школьника. И все же, если бы он набрался храбрости прорваться сквозь этот невидимый барьер — какими открытиями он мог бы обогатиться! Но в этом маленьком мирке, казалось, существовало соглашение о соблюдении предельной секретности. В самом деле, вокруг он видел лишь суровые лица, не смягченные даже тенью улыбки. Сосредоточенное молчание вызывало мысль о шахматистах, или, скорее, о тех, кого он заметил, испытав похожее смущение, в кафе в Нионе, когда дожидался поезда после столь благочинного свидания с Фанни и ее матерью в «Бо Риваж». Герц понял, что печаль и обида, которые он тогда испытал, подготовили его к целой жизни, полной того же самого: к длинной веренице поражений. Такова была суть его воспитания чувств.
И все же то, что он ощущал сейчас, сидя на солнышке, было не просто очередное разочарование, вызванное чем-то чуть более серьезным, чем невозможность обмена мнениями или, скорее, запрет на такой обмен. Приученному быть наедине с собой, не одинокому в точном смысле этого слова, ему был знаком дефицит мыслей, таких, какие, вероятно, должны быть общими для людей одних убеждений. А разве его не окружали такие же люди, как он сам? Возможно, все дело в дефиците подходящего места для встреч, кафе например, вроде тех, какие можно найти рядом с таким же садиком в любом городе на континенте. Он внезапно почувствовал голод, осмотрелся вокруг, увидел лишь паб, а пабы были не в его вкусе. Он никогда не любил вливать в желудок холодную жидкость, как делают это мужчины помоложе. Со вздохом Герц встал, решил позавтракать в итальянском ресторане на Джордж-стрит, подумал: это слишком далеко — и решил удовлетвориться бутербродом и бокалом вина. Вообще-то он был не прочь купить газету, вернуться сюда и просидеть тут до вечера. Ему не хотелось идти домой.
Воспоминание о вчерашнем недомогании постепенно бледнело и наконец почти совсем перестало тревожить. В том, что это было проявление тайного, весточка из бессознательного, Герц ни капли не сомневался. А вот доктор искал обычного объяснения и в своем рвении уничтожил ореол тайны, которая была таким богатым источником ассоциаций из прошлого. В конце концов, доктор не смог найти объяснения более удовлетворительного, чем то, которое знал сам Герц, и, в общем, только для вида придерживался своего заключения, советовал принимать таблетки. Но Герц знал, что за его жизнью, за той жизнью, которой он живет теперь, на Чилтерн-стрит, на Паддингтон-стрит, в этом парке, простирается неисследованная территория, состоящая в основном из ошибок — не только его личных, но и из ошибок других людей. Что, если Фанни согласилась бы за него выйти? Как они жили бы? На его доход? Немыслимо. Ему самому хотелось бы жить в «Бо Риваж», что более всего соответствовало бы судьбе изгнанника. Его недуг был отражением такого состояния духа; бесполезно приписывать это какой-то иной причине. И никакого другого пути объяснить это интереснейшее явление — интереснейшее для него, — кроме как обсудить его со специалистом, не было.