Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что он пожелал отнестись к своему недугу серьезно, настолько серьезно, что обратился к врачу, он объяснял болезненной восприимчивостью, которую он обычно маскировал улыбкой. Улыбка была его маской и забралом: она заверяла в том, что он человек неопасный и даже благонамеренный, которого можно попросить об одолжении и который сделает то, о чем его просят. Он безропотно соответствовал этому образу, но и тут было не все так гладко. Он знал, что может быть и другим. Он, помнится, говорил Саймондсу, что под конец жизни человеку свойственно возвращаться к своим корням, а в молодости он был романтиком, да и в зрелом возрасте тоже: как еще объяснить ту поездку в Нион и ту преданность миражу его юности? И что после слишком прозаического брака, на который он, однако, смотрел без досады, он до сих пор еще чувствовал близость с Джози, увлеченной им, принявшей его — и так быстро отбросившей. И с такой легкостью! Этим-то они и отличались. Даже теперь он жаждал от нее какой-то искорки признания, пусть даже ни к чему не ведущей. Его чуткость к ней не была взаимной; он смирился с этим, так же как и с тем, что она редко думает о нем, вполне довольна своей нынешней жизнью и считает свой брак некой стадией, через которую она прошла, как другие проходят через юность, оставив его стариком, сидящим на солнышке среди таких же, как он. Он не чувствовал обиды, удивлялся только, что так немного сумел предъявить тому, что казалось ему самым желанным, — постоянству. Он не понес особых убытков: реальность миновала, иллюзия устояла. Он по-прежнему мечтал об идеальном общении в идеальном пейзаже. Он воспринимал это как своего рода демобилизацию из мира в частные владения, которые останутся в тайне, полужелания, полумечты. Хотя иллюзия и померкла, она никогда до конца его не покидала. В самом примитивном, самом архаичном уголке мозга он до сих пор лелеял ее, даже помышлял о том, чтобы ее реанимировать, понимая при этом, что шанс у него уже был и он им не воспользовался. Он не видел, на этой стадии, как можно было действовать по-другому. Он признавал, что его поражения были славными, и в то же самое время не понимал, что за славу принес ему его опыт. Он чувствовал печаль, даже стыд, и, несомненно, сожаление, но также чувствовал и то, что его роль была кем-то написана, что все события подчинены неким космическим законам. Просто он не мог измениться, вот и все. Облако, которое окутало его вчера вечером, подумал Герц, было напоминанием, что он впустую потратил жизнь.
После полудня сад заполонили другие типажи. Две девушки, сидящие напротив, имели сосредоточенно-возбужденный вид, присущий женщинам, обсуждающим мужчин. Их занятие перенаправило ход его мыслей. Джози была принципом реальности, Фанни — принципом наслаждения. Опять Фрейд. Жалко, что молодой доктор так пренебрежительно к нему относится, но в его работе вообще не было никакого идеологического фона. Вот чего не хватало этой консультации — контекста. Тут Герц сказал себе, что он смешон: у занятого лондонского врача нет времени на подобные дискуссии, а если бы даже дискуссия состоялась, какой вклад в нее он, Герц, мог внести? Лучше уж говорить о давлении, о нехватке ресурсов — так теперь, кажется, принято говорить, во всяком случае, так он слышал по телевизору. У врачей всегда Спрашивали в вечерних новостях об их проблемах и пугали телезрителей кризисом, бедственным положением. Игнорировать эти вопросы невозможно; таким образом, людей призывают сочувствовать врачам, а не пациентам. Этот призыв к общественному сочувствию раздражал Герца, который, как никто другой, жаждал сочувствия иного рода, не выторгованного, а интуитивного. Он вздохнул. Человек на другом конце скамейки (каждый охраняет свое личное пространство) поднял голову и спросил:
— У вас все в порядке?
— О, в полнейшем, — сказал очарованный Герц. — И не волнуйтесь. Я не прерву ваше чтение.
Мужчина — весьма колоритный, в синей рубашке и кремовых брюках — отложил в сторону «Телеграф» и сказал:
— Вообще-то я уже прочел все, что хотел. В любом случае солнце слишком сильное. Лучше уж использовать его по максимуму: обещали дождь.
— Да нет, не может быть. Такой чудный день. Я раньше не видел этого садика.
— Эти городские сады — спасение для таких, как мы, живущих в квартирах.
— Да уж. Я, наверное, приду сюда еще как-нибудь.
— Здесь не всегда так славно. Лучше всего утром. Но с утра всегда находится какое-нибудь дело.
— Я здесь сижу весь день, — с любопытством сказал Герц.
— Тогда вам повезло. С вашего разрешения, я дочитаю, а то мне скоро домой. — Он снова поднял газету, после чего Герц напрягся, боясь помешать.
Ему стало жаль, что он не взял с собой книгу; в следующий раз надо будет взять обязательно. Но его мысли были настолько захватывающими и нерадостными, что на ход их ничто не могло повлиять. Он напомнил себе, что дома его ждет сборник рассказов Томаса Манна: старомодное чтение, но именно такое ему нравилось в последнее время. И еще надо было зайти в аптеку. Он со вздохом встал, хотя ему вовсе не хотелось вновь оставаться одному. Мужчина с газетой поднял голову и кивнул.
— Приятно было познакомиться, — сказал Герц, найдя подходящую формулу для того, чтобы уйти. — Приятного вечера.
— И вам, — сказал мужчина удивленно. Никаких дальнейших встреч не подразумевалось.
Медленно, неохотно он поплелся домой. Кирпичные фасады Чилтерн-стрит пылали в последних лучах солнца. Герц устал, хотя за весь день ничего не сделал. Ему хотелось отложить мысли о таблетках и других закупках и тихо провести полчаса с Томасом Манном. Дома он приготовил чай, нашел печенье, зная, что надо о себе заботиться и есть больше. «Инцидент», как он называл теперь это про себя, повторился еще раз, но хуже, чем недомогание, было мрачное воспоминание о том, как его прихватило посреди улицы, и именно в этот момент случайно подъехало такси, и еще мучила мысль, что, не появись оно, возможно, он бы не добрался до дома. Все это печально перекликалось с рассказом Томаса Манна, который он читал накануне, где бедный сумасшедший, шатаясь, бредет на кладбище к родным для него могилам, веселя прохожих, которые видят его окончательный крах и вызывают санитарную машину. Финал рассказа открытый, хотя читателю ясно, что судьба несчастного предрешена.
Это был очень грустный, и больше чем грустный — тревожный рассказ, хоть и всего-то длиной в несколько страниц. Собственно, все рассказы были грустными или тревожными, и было трудно различить за ними искусство. Они подавляли своей властью. Не стоило читать в этот вечер дальше, тем более что страх, которым веяло от страниц, слишком живо давал о себе знать. Герц понял, что сейчас он очень уязвим, и попытался восстановить гнев, который испытал в кабинете врача, но не смог. Он сознавал, что консультация не принесла никакой пользы; хуже того, она ранила его гордость. Никакого реального вреда ему не причинили, но он знал, что больше туда не пойдет. Что бы ни происходило с ним дальше, он должен будет справляться самостоятельно. Вот что стояло за всеми прочими мыслями.
Он допил чай и с решительным видом отнес рецепт провизору.
— Стоит их вообще пить? — спросил он, получив пачки таблеток.