Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, вот что хорошо: все матери семейств не преминут показать «Марию» своим дочерям, и месяц спустя все парижские барышни проникнутся верой в то, что их юные кузены или соседи, Шарли, Эрнесты и Альфреды, будут, что бы ни случилось, любить их семнадцать лет подряд; что же до вас, Шарли, Эрнесты и Альфреды, вы всласть посмеетесь, приговаривая: «Театр есть зеркало нравов».
Между тем дамы лишний раз доказали, что они существа самоотверженные. Почти все они являются в театр в чепцах, чтобы не заслонять сцену мужчинам, сидящих позади них[136]. Поступок в высшей степени великодушный, ибо издали чепец смотрится куда хуже, чем шляпа. Мы, правда, готовы сделать исключение для чепцов, украшенных цветами; это убор, не лишенный элегантности; но чепцы с лентами от нас снисхождения не дождутся. В гостиной, вблизи, они не лишены прелести, но в театре, издали, сообщают вам такой вид, словно вы только что вышли из спальни. Женщина, явившаяся на представление в душегрее из бурого шелка и в тюлевом чепце, обшитом розовыми лентами, напоминает капельдинершу, в нарушение всех законов забредшую в зрительный зал; всякий вправе попросить у нее скамеечку для ног[137]. Издали все чепцы похожи; не угадаешь, какой из них шелковый, а какой ситцевый, какой утренний, а какой вечерний; поправить дело способны только цветы. Ибо в конечном счете что такое чепец без цветов? кружевной парик, и ничего больше. А париками, скажем прямо, увлекаться не стоит.
На прошедшей неделе модным считалось носить старые платья и потертые шляпы; эта мода ушла в прошлое, как и многие другие; сейчас ей ищут замену.
Мы осудили театры за их приверженность к поддельной правде; посмотрим теперь, насколько правдивы газеты. Несколько дней назад один из самых остроумных и язвительных наших журналистов, человек насмешливый и безжалостный, встретился в доме своего друга-депутата с господином Вату[138], которого он никогда не видел, но уже давно избрал мишенью для эпиграмм. Завязался оживленный разговор; обсуждаемые вопросы были весьма серьезны, и каждый из собеседников, угадывая в другом единомышленника, высказывал свои мысли с удивительной прямотой. То был один из тех разговоров, в котором собеседники судят друг о друге не только по тому, что говорят, но и по тому, о чем предпочитают умолчать. Прошло немало времени, прежде чем господин Вату удалился. Не успел он закрыть дверь, как журналист воскликнул: «Право, этот человек мне нравится! он разделяет все мои мысли. Сразу видно человека умного. Как его имя?» — «Это господин Вату». — «Как?! тот самый Вату, о котором я наговорил столько глупостей!» Журналист расхохотался, а затем добавил с тонкой усмешкой: «Ну что ж, я воображал себе его совсем иным, судя по портрету… мною же нарисованному».
27 октября 1836 г.
Луксорский обелиск[139]
Поистине, нашим глазам предстало прекрасное зрелище: двести тысяч человек, запрудившие огромную площадь, длинную террасу сада Тюильри и длинную аллею Елисейских Полей, стояли не шевелясь и не говоря ни единого слова, не создавая никакого беспорядка и не производя никакого шума! то был не народ и не толпа, то была публика — партер, заполненный двумя сотнями тысяч отборных зрителей. Роль лож играли две террасы сада Тюильри, роль литерных лож — особняк морского министерства и великолепные особняки, стоящие по соседству. Королевское семейство располагалось на балконе министерского особняка, выходящем в сторону сада; королевская ложа была обита синим; члены дипломатического корпуса и первые красавицы июльского двора занимали прекрасную галерею. Родственники и друзья министерских горничных и привратника расположились на верхней террасе, которую, можно сказать, превратили в амфитеатр новоявленной залы. В окне, выходящем на Королевскую улицу, можно было разглядеть графиню Липано[140], прятавшуюся там, как в закрытой ложе; в райке мы знакомых не обнаружили. Представление длилось четыре часа. В антрактах звучал военный оркестр. Затем посреди неподвижной толпы работники вновь принимались за работу и продолжали свое круговое движение. «Кабестан! кабестан!» — шелестело в толпе, и обелиск вновь начинал плавно подниматься[141].
Последний антракт оказался самым длинным; слышались удары молотка, как в Опере, когда за занавесом устанавливают сложную декорацию. Как бы там ни было, спектакль удался. Он снискал бурные аплодисменты. В самом деле, когда обелиск встал прямо, а оркестр заиграл дуэт из «Пуритан»[142], все захлопали в ладоши; правда, в этой колоссальной зале аплодисменты двухсот тысяч человек были еле слышны, но это, в сущности, даже мило. Правда и то, что некоторые молодые зрители, заразившиеся новыми идеями, с досадой вспоминали о четырех миллионах, затраченных на подготовку этого блистательного представления. Они задавались вопросом, не слишком ли дорого обошлось воздвижение гордого монолита. Другие зрители, прожившие более долгую жизнь, судили снисходительнее; они помнили, что на той же сцене было разыграно представление, обошедшееся Франции куда дороже, — страшная, кровавая драма, при мысли о которой у них сжимается сердце. Им не терпелось убедиться, что эшафот разрушен окончательно, они признавались, что с тех пор, как на площади Людовика XV[143]обосновались все эти смертоносные механизмы, не могли ступить на нее без душевного содрогания, и были благодарны монументу, чья родина — египетская пустыня, а возраст исчисляется тремя тысячами лет, за то, что он уничтожит эти ужасные воспоминания. Все обсуждали последнюю новость — что никто не покусился на жизнь короля; об этом говорили в присутствии жены Мюрата, вдовы расстрелянного короля; об этом говорили на площади Революции, где упала в корзину голова короля гильотинированного; и вот, размышляя обо всем этом, мы, не принадлежащие ни к какой партии, мы поступили так же, как народ, мы вместе с ним вскричали: «Да здравствует король!» — потому что сердце у нас доброе, а царственных особ нам очень жаль. Королевское семейство было встречено самыми радостными возгласами. Принцессы сидели в глубине экипажа, король французов и король бельгийцев помещались впереди[144]. Господин герцог Орлеанский сидел между ними, причем старался оставить обоим королям побольше места, но при этом почти полностью заслонить отца. В этой позе юного принца было немало благородства, и всякий, кто помнил о недавнем покушении Алибо[145], не мог видеть ее без волнения.