Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 80
Перейти на страницу:
так трогает ее танец.

Повисает тишина. Все за столом ждут объяснения, почему же. Розенфельд, несведущий новичок, осторожно интересуется:

– Так почему же он нас трогает?

Голос Стиглица звучит натянуто, точно струна.

– Потому что Дункан понимает, что искусство – это претворение тела в исполненный света свободный дух, и, когда она танцует, каждое движение ее тела призвано этот самый дух выражать. Следовательно, каждым своим движением она творит, и это и есть то самое понимание, которого ищет Валковиц: не просто тело танцовщицы, а ее воображение и цель.

Я слушаю, как разговор отскакивает рикошетом и носится вокруг стола. Жар спора выходит за пределы его предмета. Вскоре весь этот накал и слова начинают меня утомлять. Порой в такие вечера Стиглиц совсем перестает быть тем мужчиной, которого я знаю. Порой мне хочется, чтобы все застыло, замерло. Хочется потянуться через стол и коснуться его щеки, прорваться сквозь ослепительный блеск к тому, что сокрыто внутри, к тому, что нежное, мое.

Разговор меняет русло: теперь они говорят о довоенной Германии. В 1913 году Марсден Хартли рисовал в Берлине с Кандинским, и его работы того времени – пылкий синтез абстракции и немецкого экспрессионизма: смелые цвета, таинственные формы – иногда настолько грубые, что невозможно находиться рядом.

– Тогда все это было так романтично, – говорит Хартли и тянется длинной рукой, вооруженной вилкой, за куском пропитанного соусом цыпленка. – Все эти великолепные немецкие юноши в их превосходной форме, весь этот театральный блеск.

– Теперь лишь суровая реальность, – замечает Розенфельд.

– Меня от этого просто тошнит, – качает Стиглиц головой. – Только-только американцы начали окунать свои девственно чистые мозги в авангард, как начинается война – и напрочь все разрушает.

Когда ужин съеден и оплачен, мы вместе прогуливаемся по краю парка обратно к студии на 59-й улице. Перед входом в дом нас неизбежно дожидается еще один художник, а то и два, они сидят на лестнице и курят. Стиглиц каждого приглашает подняться на четвертый этаж в импровизированный салон нашей крошечной квартиры. Показывает им несколько моих работ – новую картину маслом и что-нибудь из раннего. Упоминает фотографии.

– Работаю сейчас над кое-чем новеньким, – говорит он им. – Портрет.

Им хочется подробностей, но ничего больше он не расскажет.

В такие вечера беседы часто продолжаются и после полуночи. Наконец гости уходят, и студия снова принадлежит нам одним, мы сдвигаем кровати, он целует меня, двигается на мне, во мне, бледная кожа подсвечена уличным фонарем, тела – будто влажный огонь.

В ноябре приходит известие о смерти моего отца. Сорвался с крыши казармы, где плотничал. Проломил череп. Кровоизлияние в мозг. На земле рядом с ним нашли осколки бутылки.

Прерывистый шквал телефонных звонков. Милый тихий голос Кэтрин, плачущая Клоди. Ида совсем недавно приехала в Нью-Йорк – работать медсестрой в больнице «Маунт-Синай». Мы встречаемся с еще одной моей сестрой, Анитой, в ее новом доме на Пятой авеню, но не знаем, что тут можно поделать и уж тем более что друг другу сказать. Необходимые приготовления сделаны. Все складывается даже как-то слишком гладко, вопреки темноте, бушующей внутри меня.

В лето, когда мне исполнилось двадцать три, я жила с отцом одна в нашем доме в Вирджинии. К тому моменту, когда мы впервые подались из Сан-Прери на восток, он успел открыть продуктовую лавку, заняться недвижимостью, арендовать пирс, открыть маслобойню – и каждый раз прогорал, прогорал, прогорал. Когда в то лето я приехала жить с ним вместе, у него был лишь крошечный клочок земли с нелепым двухэтажным домиком, который он построил из бетонных блоков. Отец производил удручающее впечатление, и воняло от него как в пивной. Мать от него ушла. Она забрала с собой моих сестер и младшего брата Алексиуса. Она к тому времени уже сильно болела, тело было истощено, в легких – кровь.

В то лето мы с отцом почти не говорили. Я пекла печенье, подметала, прибиралась и готовила пищу. Огибая друг друга, мы двигались в тишине, наполненной стыдом. Когда-то я его обожала. Когда мы были детьми, после ужина он часто играл на скрипке и танцевал, высоко подбрасывая ноги, голубые глаза искрились, и, когда он обрушивался, хохоча, на стул, я забиралась к нему на колени. Щетина на его щеке колола мне кожу.

Больно вспоминать. «Ты забудешь, – говорю я себе, – когда много воды утечет».

В ту ночь в нашей комнате я плачу. Стиглиц крепко обнимает меня, нежно целует в мокрое лицо. Я прижимаюсь к нему. Настолько мучительно остра, настолько всеобъемлюща моя потребность в нем.

За четыре дня до того, как мне исполняется тридцать один, объявляют перемирие. Война окончена. Улицы взрываются: праздник и хаос.

Из Техаса прибывают мои последние работы. Я расстилаю картины на полу, отбираю, какие хочу сохранить. Стиглиц наблюдает за мной.

– Ты с такой легкостью избавляешься от собственных рисунков, – говорит он. – Как будто ничего не чувствуешь.

Мне хочется объяснить ему, что это не так, это вовсе не «ничего». Есть картины, которые говорят о том, откуда я пришла и куда иду, – а от остального необходимо избавиться, чтобы сохранить эту кривую чистой, как голая кость.

– Позволь мне сохранить вот эту.

Он тянется за незавершенной акварелью, лежащей поверх стопки, предназначенной на выброс. Я дотягиваюсь быстрее, чем он, и поспешно отрываю уголок, чтобы ее испортить.

– Я не хочу, чтобы ее хранили, – говорю я и заталкиваю картину в мусорную корзину.

В тот вечер, возвращаясь домой после ужина, мы видим, как картины летают по всей улице. Огромная мальва, которую я написала больше года назад, выглядывает из мусорного бака перед нашим домом. Наброски кружат вокруг нас будто дикие листья. Я чувствую, как он напрягается – кажется, вот-вот бросится их ловить. Удерживаю его за руку.

– Оставь их, – говорю я. – Они принадлежат кому-то другому, жившему там и тогда.

Я разворачиваю его к нашим ступенькам, и мы входим в дом.

Часть вторая

I

– Приоткрой халат, – просит он. – Рука пусть лежит естественно, на груди. Повыше. Вот так. Большой палец – в складку ткани. Да. Теперь эту руку оставь как есть, а другой убери волосы за плечо. Пускай рассыпаются по нему.

Он снова исчезает под темной тканью.

– Не дыши.

Для медленных стеклянных негативов мне приходится сидеть неподвижно, как истукан, – ни моргнуть, ни шевельнуться, ни почесать за ухом. Если рука дернется, изображение будет испорчено.

«Смирно», – мысленно говорю я себе. Сми-и-ирно-о-о, пока разум не отключится и тело не вольется в поток этого слова.

Когда он выныривает из-за камеры, я медленно выдыхаю. Выгибаю спину, разминаю шею и хожу туда-сюда в белом халате-кимоно, пока он

1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 80
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?