Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Итак, венгерская интеллигенция в плену распалась надвое. Одна часть рассиживается на скамейках, сражаясь в шахматы. Другие вышли на свежий воздух и теперь пропитаны солнцем и медленным брожением углекислоты. Мы уже упоминали, какое глубокое потрясение вызывает тот момент, когда здравомыслящий человек заключает союз с физическим трудом. Пусть конспективно, но мы проследили этапы эволюции группы офицеров с момента прибытия в лагерь, ее расслоение, распад и приспособление к напряженной атмосфере плена. Полноты охвата ради предоставим слово одному из этих людей, кто обрисует нам свои впечатления не как сторонний наблюдатель, а изнутри.
Тем более что и по профессии он — художник. Молодой человек двадцати четырех лет, слабого телосложения. Физическим трудом дома не занимался, участвовал в одной-единственной выставке, в связи с чем был упомянут в газетах, и даже с похвалой. Его зовут Ласло Луковски.
«Это был гигантский вагоностроительный завод, где раньше трудились тридцать три тысячи рабочих. Но из-за войны число их сократилось вдвое. Нас после того, как мы вылезли с эшелона, три недели не трогали. Сидим себе в лагере, греемся на солнышке и ждем, что будет. Я прямо-таки изнывал от любопытства — натура у меня такая; всю дорогу не отходил от окна, смотрел на дома, березовые рощи, поля пшеницы. Знал, что везут нас в Сибирь, думал, в рудники, и готов был поклясться, что мне крышка. Но все равно любопытство было сильнее страха.
С третьей недели стали выводить на работы. Я не чаял поскорей вырваться из лагеря. Попал в литейный цех. Рассказывать, что это такое, бесполезно, если ты там ни разу не был и не видел своими глазами. Высоченный — должно быть, с трехэтажный дом, внушительнее, чем Восточный вокзал в Будапеште, но ни крыши, ни конца-края не увидишь, вверху сплошной дым и пар, такой густой завесой, что солнце в верхние окна заглянет, да на полпути пропадает. Шум чудовищный, оглушительный — грохот, крики, ругань, и все же был в этом некий ритм, словно прикасаешься к собственному пульсу.
Диву даюсь, как я устоял на ногах. Подошли ко мне мастер с переводчиком, объяснили, что надо делать. Я должен был перетаскать груду длинных труб и сложить в две кучи, в зависимости от диаметра. Не сказать, чтобы длинные они были, трубы эти, и не тяжелые. Вернее, поначалу так казалось, а потом — чем дальше, тем тяжелее. Потаскал я их с часок, и с меня семь потов сошло. Пристроился было на минуту под вентилятором, откуда поступал свежий воздух, так меня чуть ветром не сдуло. Поостыл малость и, дай, думаю, закурю. Мастера нигде не видать. Побрел я на другую сторону цеха, а сам еле ноги волочу.
Тут и довелось мне наблюдать процесс литья. Видел я, как перетекает расплавленная сталь в формы, и видел, как формовочный круг поворачивает один-единственный человек, каждые десять минут подставляя пустую форму под расплавленный металл. Должно быть, неподъемной тяжести был этот круг, и человек, полуголый, тощий татарин, наваливался всем телом, чтобы сдвинуть его с места. В момент толчка он лишь пальцами ног касался пола, напряженное тело вытягивалось чуть ли не горизонтально — точь-в-точь как мост Эржебет над Дунаем. Зрелище было настолько завораживающим, что у меня аж в горле пересохло. Татарин хоть и худой был, но жилистый, и когда он наваливался на формовочный стол, все мышцы его напрягались, от кончиков пальцев на ногах до ладоней. Все тело его дрожало от неимоверных усилий, пока не удавалось накренить стол хоть чуть-чуть… Я выпил кружку воды и вернулся к трубам. Начал работать.
До конца смены оставался какой-то час, но мне было невмоготу. Голова шла кругом, поясница раскалывалась, ногой — ни шагу ступить. Дотащился я до переводчика, будь что будет, говорю, а только больше сил моих нет. Мастер взглянул на меня, кивнул. Велел часок уж как-нибудь дотянуть, а на завтра посулил другую работу дать… Ночью я от усталости глаз не сомкнул. На следующий день вызвали к мастеру. Отвел он меня к вращающемуся диску и показал, что надо делать: пружины зачищать с обоих концов, чтобы убрать зазубрины. Тоже работа не из легких, но меня так и распирало от гордости: надо же, второй день на заводе, а мне доверили станок… На сей раз я выдюжил и на шестой день уже выработал норму.
Конечно, к вечеру голова кружилась, перед глазами проносился весь огромный комбинат с семнадцатью тысячами рабочих. Но я не сдавался. На пятой неделе выдал 375 % нормы и горд был собою, что выдержал, преодолел все трудности, что могу вот этими двумя руками заработать на хлеб не хуже того татарина у разливочной формы. Для меня это явилось испытанием на выносливость и жизнестойкость. Под конец этот гигантский монстр-заводище сделался понятным и прирученным, как дрессированный зверь, а в свойствах расплавленной стали и остывающего литья я стал разбираться не хуже, чем в холстах и красках».
* * *
Все началось с того, что оторванный от родины человек оказался предоставлен самому себе. Сделался беззащитным, как улитка без раковины. Этот слабый, беспомощный человек столкнулся с разгневанными стихиями: с войной, морозами, пленом, с голодом и тифом. С человека сползла защитная оболочка, дотоле оберегавшая его, — законы, традиции прошлого, вера. Голод поверг его в панический страх; и что с того, что дома у него были земельные угодья или работа с видами на приличную пенсию под старость лет, что с того, что он исправно молился Богу?
В человеке пробудились первобытные инстинкты. Он голодал. Зачастую крал, нередко прибегал к хитрости и подлости. Много раз отчаивался, на все махнув рукой, и не хотел жить дальше. Становился жертвой миражей и кошмаров. Это была нулевая точка, начинать отсчет предстояло с нее. Обстановка постепенно смягчалась, а затем труд возродил его, вновь сделал человеком. Работа стала содержанием жизни. Ее считали непосильной, кляли на чем свет стоит, ненавидели, но не бегали от нее. Теперь уже без работы нельзя было обойтись. Работа стала новой формой жизни. Она диктовала правила и законы, вознаграждала или же лишала благ, возвышала или роняла. Из труда возродился человек, а из трудового человека — общество.
Общество не прежнее, не то, что было на родине. Привычные перегородки рухнули. Основу нового общества составляет труд, связующим веществом служит самосознание — коллективное сознание высшего порядка. Эти общества складывались в замкнутых коллективах, в разбросанных по одиночке лагерях, как только стали поступать мука, гречка, рыба, жиры — цена рабочей силы.
Это явилось определяющим моментом. Пока поддержка была слабой, жизнь теплилась еле-еле. Когда подспорье стало удовлетворительным, и жизнь закипела. Развитие сделалось спонтанным, естественным, логичным и неуклонно вело к формированию коллективного сознания. В конце концов проходимцы исчезли, повсюду возобладали порядочность и добро, и люди на равных спускались в шахту или поднимались на строительные леса. У кого есть глаза, может узреть редкое чудо: демократию in statu nascendi, в процессе ее зарождения.
Стронувшийся с нулевой точки человек, какими бы обходными путями он ни шел, приходит только сюда. Таков путь развития. Так растет плод в чреве матери, так множатся народы на земле. Другого пути нет.
«Евреев никто не любит», — говаривал дядюшка Лаци Чонтош и снова ухитрился попасть прямо в точку. Я ведь не потому так часто цитирую его высказывания, что они справедливы на все сто, а потому, что они в точности отражают общее настроение. Что евреев не любили — святая правда, только дядюшка Лаци не счел нужным упомянуть, что и его самого никто не любит, поскольку за немецкую шинель, итальянскую рубашку или венгерские башмаки он обычно платил еще меньше, чем Вайнбергер, Готтесман или Бела Кон; по этой самой причине дядюшку Лаци не жаловал никто, даже евреи. И тут евреи были правы.