Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ессе nepos, — наверное, говорили они друг другу. — Яблоко от яблони не далеко падает!
Пронзенный их взглядами-стрелами, я из последних сил ретировался за колонну. уселся на корточки и взял в руки книгу. Но строчки расплывались, слова рассыпались, как кубики, — я слишком хорошо знал, что сейчас последует. Кающийся грешник, которого водил за нос его собственный нос, взялся за старое, вернулся на стезю порока. Ясное дело, на зеркальце ей придется отреагировать, и, забегая вперед, могу сообщить: она отреагировала. Правда, довольно примитивно, чтобы не сказать подло — она рассказала о случившемся дядюшке.
Как уже было сказано, мой нос — палка о двух концах. Перед зеркалом я его ненавидел, но, оказавшись посреди своего башмачного войска, я блаженствовал, перелетая от одного облака аромата к другому, от одной красавицы к другой, от одной добычи к другой: то подвязка, то резко взмывший вверх шов чулка, то стройная ляжка, то фиолетовые вены, то грязновато-белое обвислое мясо на слоновьих ногах-колоннах с теряющимися в полумраке капителями, затянутое в плотные, поддерживающие чулки. Я с восторгом созерцал покрытые золотистым пушком икры, кокетливые носочки, игриво — задорные юбочки и, конечно, прежде всего эти удивительные черные шелковые чулки, которые так нежно затушевывают стройную женскую ножку, оставляя лишь смутно — матовое мерцание кожи — намек на снежную белизну в пугающей и манящей полумгле юбки-шатра, в святая святых по ту сторону границы чулка.
Без носа не было бы крыльев, говорил я сам себе. И постепенно приучил себя смотреть в зеркало без отвращения и ненависти. Id est, оба лица-то, что в зеркале, и мое собственное — начали привыкать друг к другу, они научились спокойно смотреть друг другу в глаза. Опасение, что у меня, как и у дядюшки, тоже может образоваться лысина на затылке, к счастью, оказалось напрасным: мой затылок по-прежнему был покрыт волосами. Как я убедился в этом? С помощью зеркальца, как же еще? И, вовсе не из желания показаться лучше, чем был тогда, а объективности ради, я все же хотел бы подчеркнуть, что стащил злополучное зеркальце из несессера фройляйн Штарк с честнейшими намерениями: обследовать свой затылок. Да, намерения были самые что ни на есть безобидные, я готов в этом поклясться, но должен прибавить: это зеркальце — коварная вещица! Когда я, зажав его в вытянутой руке, стал поворачивать таким образом, чтобы разглядеть в большом зеркале на стене отражение своего затылка, я с удивлением обнаружил, насколько легко его спрятать в ладони. Bref: при изучении своего затылка в ванной комнате глубокой ночью я вдруг случайно увидел в зеркальце ценный инструмент, открывавший мне путь под юбки, а значит, и к разгадке прекрасной, волнующей тайны, которую они в себе таили.
Однако вернемся к носу, вернее, к его двойственной природе.
С тех пор как обострился мой нюх, обострилось и мое мышление. Правда, оно, к сожалению, тоже оказалось палкой о двух концах.
Итак, я стал думать.
И то ли оттого, что меня смущали строгие взоры фройляйн Штарк, то ли из страха перед дядюшкиным гневом, — я стал тише. Из вопросов, оставшихся без ответа, и гложущих сомнений во мне разрасталось и ширилось нечто, не поддающееся описанию, что-то вроде дурного запаха в душную погоду. Это нечто нельзя было ни схватить, ни отогнать, оно угнетало, давило меня, вскоре я уже был почти уверен, что не только не расту, но даже становлюсь меньше, зато шире и толще. Что же произошло с этими проклятыми Кацами? — думал я вновь и вновь. Почему после гибели матери детей обрызгали святой водой, унесли прочь и бросили в сиротский приют в этом сером, мрачном Уцнахе? Что должен был пообещать Йозеф, старший сын, уцнахскому священнику, чтобы забрать четверых из шести каценят, и что стало с теми двумя, которые исчезли? Действительно ли они исчезли навсегда? Или они все же когда-нибудь вернулись? И почему женившийся на вдове Цельвегера, урожденной Зингер, молодой адвокат Йозеф Кац считал, что лучше не писать свою фамилию на крыше фабрики, в поднебесье? Почему солдаты потом отстрелили именно эту фамилию, а не фамилию Цельвегер и почему сын Йозефа, Якобус, мой дядюшка, после гибели фабрики со всех ног бросился прятаться в духовную семинарию? Может, род Кацев заключал в себе нечто, что порождало врагов, естественных врагов, близких врагов, приветливых, по-собачьи преданных врагов? Может, к их врагам принадлежит и банда ассистентов? Может, они пичкают меня тайными материалами и документами, чтобы предостеречь от дядюшки с его происхождением? Не хотят ли они перетянуть меня на свою сторону, как дяд юшкины собутыльники — «Tt.i же наш человек!»? Но зачем? Какая им от этого польза? Столько вопросов, и ни одного ответа, и в конце концов зловещее, как капля крови, упавшая в стакан с чистой водой, подозрение: «Может, эти трусливые пьяницы действуют по приказу? Может, за всем этим стоит не весельчак Шторхенбайн, как я предполагал, а фройляйн Штарк?» Допустим, я действительно нарушал седьмую заповедь, допустим, я опять взялся за старое, прибегнул к проклятому зеркальцу, но какое право она имела наказывать меня за это страхами и сомнениями, которые преследовали меня, как свора бешеных собак?
То время было далеко в прошлом, я был еще ребенком, не мог ни читать, ни писать и, приезжая в гости к дядюшке, чуть ли не целыми днями просиживал рядом с мумией в самом дальнем углу книжного святилища. Я представлял себе, что лежу на ее месте в стеклянном гробу, без губ, с пергаментной кожей и на меня глазеют люди, и, если мне не изменяет память, в те бесконечно долгие послеобеденные часы моего раннего детства у меня было лишь одно развлечение: прихлопнуть ладошкой ползающую по стеклянному гробу муху. Да, долгими были эти часы, бесконечно долгими и унылыми, полными тоски по маме, которая уже тогда безуспешно пыталась родить мне братика.
— То, что выходит у твоей мамы из животика, нельзя крестить, — сказала мне однажды фройляйн Штарк после вечерней молитвы. — Его бросают в ведро, а потом оно оказывается в чистилище, куда попадают некрещеные младенцы.
Дядюшка мной почти не занимался, я был для него глупым карапузом, недостойным его мудрых речей. Я ел на кухне, и, когда дядюшка в столовой нажимал своим башмаком с пряжкой кнопку звонка под столом, мы с фройляйн оба испуганно вздрагивали.
Время от времени она рассказывала мне о суровых зимах в горах, и, так как она сама тосковала по родине, она, конечно, чувствовала, как неуютно и одиноко мне на борту книжного ковчега. В конце концов мы оба с ней не выдерживали, фройляйн Штарк, поманив меня пальцем и приблизив ко мне лицо, тихо говорила:
— Не отправиться ли нам в путешествие?
— В Аппенцель?.. — спрашивал я радостно.
— Да, в Аппенцель, ко мне на родину, в горы, — говорила она.
Эти поездки остались моими самыми ранними и прекрасными воспоминаниями, я и сегодня еще ясно вижу, как фройляйн Штарк в условленный день, в понедельник, когда библиотека закрыта, входит в мою комнату в дорожном костюме и охотничьей шляпке и говорит:
— Пора, дружок, мы едем в горы!
Дядюшка еще спал, когда мы сквозь ночную прохладу лестницы спускались вниз, в просыпающийся день, в набирающий силу щебет птиц, шли по безлюдным улицам к вокзалу и с первым поездом покидали город, жадно глазея на проплывающие мимо дома. Как только долина оставалась позади, под локомотивом с лязгом включалась в работу шестерня — склон становился все более крутым, и вскоре древний монастырь вместе с дядюшкой, собором и библиотекой скрывались в утренней дымке. Мы ехали мимо горных лугов, мимо позвякивающих колокольцами коров и коз, ярко светило солнце, но воздух не становился теплей. Бруннадерн, где даже летом чувствовалось ледяное дыхание гор, был конечной станцией. Мы, поеживаясь, вылезали из вагона, я немного робел при виде высоких отвесных серо-влажных скал, а фройляйн Штарк, едва ступив на перрон, испускала такой звонкий, пронзительно — ликующий вопль, что эхо со всех сторон приветствовало ее, словно говоря: «Добро пожаловать на родину!»