Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда и мое первое воспоминание — Гетари, 1972 год, мой Розеттский камень, моя земля обетованная, моя страна Нетинебудет, секретный код к моему детству, моя Атлантида, свет, дошедший из глубин веков подобно свету некоторых звезд, которые погасли тысячи лет назад, но продолжают сиять, неся нам привет с самых дальних окраин вселенной и с другого конца времени.
В 1972 году в Гетари я еще был невинным созданием. Если бы этот текст существовал в формате DVD, я нажал бы сейчас клавишу «Пауза», чтобы навсегда остановить картинку. Моя Утопия далеко в прошлом.
Приходится заново творить свое детство. Детство — тот же роман.
Поскольку французы — народ, больной амнезией, мое беспамятство служит бесспорным доказательством моей национальной принадлежности.
Забвение — это ложь умолчанием. Время подобно фотокамере, оно фиксирует нашу жизнь эпизод за эпизодом. Но если снимки стерлись, единственный способ узнать, что произошло со мной между 21 сентября 1965-го и 21 сентября 1980-го, — включить фантазию. Возможно, я уверовал в свою амнезию, тогда как на самом деле я — лентяй без воображения. И Набоков, и Борхес, оба говорят примерно то же: воображение есть форма памяти.
Когда я отсюда выйду, обязательно пролистаю фотоальбомы, хранящиеся у матери, — как Анни Эрно в «Годах»[46]. Эти пожелтевшие картинки доказывают, что моя жизнь все-таки где-то началась. На фото, снятом в саду виллы «Патракенея» в Гетари, мы с братом одеты совершенно одинаково: свитеры в бело-синюю полоску с пуговицами на шее, серые бермуды, кикерсы, купленные в магазине «Western House» на улице Канет. Если все детство носишь точно такие же вещи, что и твой брат, то потом потратишь всю взрослую жизнь на то, чтобы быть не таким, как он. Я причесан на косой пробор, как нынешние молодые гитаристы из французских рок-групп. Моя белокурая прядь опередила время лет на тридцать. За десять сантимов я покупал в киоске на большом пляже желтую жвачку «Малабар», а потом лизал руку и делал себе на запястье татуировку с помощью прилагаемой переводной картинки.
Я был маленьким мальчиком, от которого пахло одеколоном «Бьен-этр», в кожаных шортах, с волосами, растрепанными после игр в саду виллы «Наварра» или замка Вогубер в Кенсаке. В ярко-красных вельветовых джинсах фирмы «Newman» я носился под вязами по пригоркам леса в Ирати, катался в его «лощинах по пушистому ковру цвета своих глаз, объедался миндальными пирожными из «Адама» и обпивался горячим шоколадом из «Додена», а потом меня мутило в «астон-мартине», в котором нас туда возили. Полноприводных машин еще не существовало, и на каждом крутом повороте детей, сидящих на заднем сиденье старой отцовской машины, подбрасывало чуть ли не под потолок. Я окунался в холодную воду речки, журчавшей под гигантскими соснами, и дышал напоенным смолой воздухом. Вместе с братом позировал на фоне кучки овец, от которых пахло будущим сыром. Накрытые пеленой дождя пастбища сверкали лаковым блеском, облачное небо казалось манящей ко сну пуховой подушкой, время длилось бесконечно; дети ненавидят медленные прогулки на свежем воздухе, и, я думаю, вид у нас был такой же унылый, как у наших заляпанных грязью резиновых сапог; а неподалеку баскские пони семенили по травяным склонам с ярмарки в Сугаррамурди. Каждое летнее воскресенье в Гетари, опьянев от ладана, я пел в церкви гимны на баскском: «Jainkoaren bildoteha zukenzen duzu mundunko bekatua emaguzu bakea» (»Агнец Божий, который берет на себя грех мира, смилуйся над нами»). Да простят меня баскские друзья за неточную орфографию… Запертый в темнице, я не могу проверить текст по требнику и цитирую по памяти, раз уж в кои-то веки исхитрился хоть что-то вспомнить. В бассейне отеля «Пале» в Биаррице я поскользнулся на трамплине; мать утверждает, что, когда мне без анестезии зашивали рану, я держался стоически. Я горжусь своим детским мужеством, доказательством которого служит шрам под подбородком. У меня был портативный пластмассовый электрофон оранжевого цвета, на котором я проигрывал сорока-пятки группы «Жили-были», Джо Дассена, Нино Феррера и Майка Бранта. Солистка «Жили-были» умерла от передоза, равно как и Джо Дассен, а Майк Брант и Нино Феррер покончили с собой. Так что можно сказать, что мои культурные вкусы всегда были borderline[47]. Я носил слюнявые розовые брекеты, крепившиеся к клыкам резинками, потом металлические кольца, соединенные железной проволокой, царапавшей десны.
Я дышал одним и тем же запахом воска на старых лестницах в По и Гетари, и этот запах сейчас переносит меня в Сар, где мой дед купил еще один дом; там я наблюдал за коровами, спящими на окутанных туманом испанских высокогорных лугах, и катался на паровозике через перевал Ларун. До сего дня я нигде не видел пейзажей красивей, а я немало поколесил по свету. Коровы были бежевые или черные; под небесной голубизной переливались все оттенки зеленого, на котором белыми пятнами выделялись отары овец. Сколько ни вглядывайся, не найдешь ничего, что могло бы показаться уродливым, даже если будешь искать специально, — на все четыре стороны света эти холмы дышали радостью. С отцом и братом мы путешествовали по Америке и Азии, были в Индонезии, на острове Маврикий, на Антильских и Сейшельских островах. Во время этих экзотических вояжей со мной случилось нечто чрезвычайно важное: я еще плохо читал, но начал писать. Были тетради, в которые я заносил все наши передвижения. К сожалению, эти важнейшие вещественные доказательства утрачены.
Куда подевалась школьная тетрадка марки «Клерфонтен», в которой я написал свои первые строки? В качестве автора автобиографии я дебютировал на Бали, в 1974 году. Отец на месяц привез нас в Индонезию: прекрасное и долгое путешествие, о котором, не будь этих записей, я бы и не вспомнил. Именно там я усвоил дурацкую привычку: день за днем я перечислял все, что делал, все, что мы ели, описывал пляжи, концерты народных танцев в традиционных костюмах (скрученные пальцы, склоненные головы, длинные ногти, вывернутые ноги, золоченые головные уборы, островерхие, как кровля храмов), побоища с братом в бассейне, подружек отца, случай с Шарлем, который, прокатившись на водных лыжах, никак не мог выбраться из воды, а также землетрясение, однажды ночью разбудившее нас в отеле «Танджунг Сари», и змею, замеченную Шарлем на дне моря в Кута-Бич, в итоге оказавшуюся тенью от его плавательной трубки. Отец рассказывал, что море кишит «змеями-минутками», названными так потому, что человек, наступивший на это чудище, не проживет и минуты. И после этого искренне удивлялся, с чего это мы купаемся только в бассейне! Но почему ни с того, ни с сего у меня вдруг возникла непреодолимая потребность записывать все происходящее в тетрадь с двойной линейкой? Наверное, уже тогда я понял, что писать значит вспоминать. И я сделался прилежным стенографом повседневности, алхимиком, способным обратить месяц каникул в вечность. Я выводил букву за буквой, стремясь удержать неуловимое мгновение. По этой же причине я вел дневник только во время каникул, проводимых с отцом, — например, на следующее лето, когда мы совершали тур по Америке. И если я все забыл, то, может быть, лишь потому, что моя память — в тех потерянных тетрадках.