Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор Джон Хейл Финч ростом был не выше племянницы, а в той было пять футов семь дюймов. Он унаследовал отцовский горбатый нос, суровую складку губ, высокие скулы. Он походил на свою сестру Александру – впрочем, только лицом: доктор Финч был тонкий, хрупкий, чтоб не сказать – щуплый, а тетушка, что называется, крепко сбита. Это из-за него Аттикус не женился до сорока лет. Дело было так: когда Джону Хейлу пришло время решать, по какой стезе пойти, он избрал медицину. И подгадал со своим выбором, как раз когда фунт хлопка стоил один цент и у Финчей было все, кроме денег. Аттикус, не вполне еще в ту пору укоренившийся в собственной профессии, выгадывал каждый цент, вкладывал его в братнино образование, и в должный час его усилия окупились сторицей.
Доктор Финч выучился, стал практиковать в Нэшвилле, удачно играл на бирже и к сорока пяти годам скопил достаточно, чтобы оставить медицину и посвятить все свое время первой и неизменной любви – викторианской литературе, благодаря чему заработал в Мейкомбе репутацию человека ученого и патентованного сумасброда.
Доктор Финч черпал из этого кладезя так долго и обильно, что постепенно и в речевой свой обиход ввел причудливые восклицания и вычурно-витиеватые обороты. Он уснащал свою речь хмыканьями и смешками, а тяга к старомодной речи пребывала в неустойчивом равновесии со склонностью употреблять наисовременнейшие словечки. Он был чрезвычайно остер на язык; рассеян; жил бобылем, но производил впечатление человека, которому есть что вспомнить с удовольствием; держал рыжую котику девятнадцати лет от роду; речи его оставались невнятны для большинства жителей Мейкомба, которые не распознавали тонких аллюзий на туманную викторианскую высокопарность.
На первый взгляд он казался не вполне нормальным, но те, кто умел настроиться на его волну, знали, что доктор Финч мыслит столь трезво и здраво, особенно в области биржевой игры, что его друзья, дабы получить дельный совет, готовы были часами слушать даже стихи Макуорта Прейда[24]. Благодаря долгому и тесному общению с дядей (доктор Финч, когда племянница была еще девчонкой, пытался приохотить ее к наукам) Джин-Луиза научилась понимать предмет его рассуждений так, что почти не теряла нить рассуждений и наслаждалась беседой. И, когда не доводил до безмолвных истерик, дядюшка завораживал ее своей памятью, надежной как медвежий капкан, и обширным, беспокойным умом.
– Доброе утро, Нереида! – целуя ее в щеку, сказал дядюшка: телефон был одной из немногих его уступок двадцатому веку. Поцеловав, отстранил ее от себя и всмотрелся с живым интересом. – Всего девятнадцать часов как приехала, а уже успела дать волю своей обсессивной чистоплотности, хе-хе. Классический пример уотсоновской[25]поведенческой модели – я, пожалуй, опишу этот случай и пошлю в «Журнал АМА»[26].
– Заткнись ты, старый шарлатан, – сквозь зубы процедила Джин-Луиза. – Днем собираюсь к тебе заглянуть.
– Вы с Хэнком – там, в реке… шалили… хе-хе – стыдитесь! – позор семьи! Хоть развлеклись?
Занятия в воскресной школе уже начинались, и доктор Финч кивнул на двери:
– Любовник твой, достойный порицанья, ждет тебя внутри.
Джин-Луиза одарила дядюшку взглядом, который ничуть его не смутил, и, собрав столько собственного достоинства, сколько смогла, вошла в церковь. С улыбкой приветствовала городских методистов, в своей старой классной комнате села у окна и, по своему обыкновению, проспала с открытыми глазами весь урок.
Чтобы почувствовать себя в родимом краю, нет средства лучше, чем этот чудовищный гимн, думала Джин-Луиза. Малейшее ощущение своей чужеродности рассеется и сгинет бесследно, когда сотни две грешников так убедительно просят, чтобы их утопили в алом очистительном потоке. Предъявляя Господу Богу картины, возникшие в воспаленном мозгу мистера Купера, или заявляя, что Любовь ее вознесет, Джин-Луиза ощущала ту теплоту, которая объединяет разных людей, еженедельно на час чувствовавших себя в одной лодке.
Они с тетушкой сидели в середине, в правой части зала; отец и доктор Финч – слева, в третьем ряду. Почему и зачем, оставалось тайной для нее, но с тех пор, как доктор Финч вернулся в Мейкомб, они неизменно сидели там. Невозможно поверить, что они братья, думала она. И никак не скажешь, что Аттикус на десять лет старше.
Он удался в мать, Александра же и Джон Хейл пошли в отца. Аттикус на голову выше брата – широколицый, с прямым носом, с большим тонкогубым ртом – и все же у всех было нечто общее. Дядя Джек и Аттикус седеют одинаково, и глаза у них похожи, вот в чем дело, думала Джин-Луиза. И была права. Родовой приметой всех Финчей были прямые нависшие брови и тяжелые веки; когда они смотрели вбок, вверх или прямо перед собой, беспристрастный наблюдатель отмечал то, что в Мейкомбе именовалось Фамильным Сходством.
В размышлениях своих она была потревожена Генри Клинтоном. Он передал одно блюдо для пожертвований вдоль скамьи позади нее и, ожидая, когда второе обойдет тот ряд, где сидела Джин-Луиза, подмигнул ей открыто и со значением. Александра заметила и всем видом своим выразила крайнее, хоть и безмолвное, негодование. Генри и его напарник вышли по центральному проходу и в благоговении стали у алтаря.
Едва все желающие внесли посильную лепту, мейкомбские методисты затянули славословие, заменяя им молитву над собранными пожертвованиями и тем самым разделяя с пастором его тяготы – иначе ему пришлось бы прочесть еще одну молитву, а он уже трижды обращался к Богу с пространными просьбами. В Мейкомбе, сколько себя помнила Джин-Луиза, это славословие исполняли так – и только так:
Восславим – Бога – дела – всеблагие,
что было у южан-методистов такой же нерушимой традицией, как Одаривание Преподобного[27]. А в это воскресенье, пока Джин-Луиза и все прихожане в полнейшей невинности своей откашливались, готовясь вытянуть напев должным и привычным образом, вдруг, как гром среди ясного неба, грянул орган миссис Клайд Хаскинс:
ВосславимБогаде – ла все – бла – гие
СлавьтеЕговсетва – ри зем – ные,
Выангелыснеба, вое – славь – те снова
ОтцаиСынаи – Ду – ха Святого!
Воцарилось такое смятение, что если бы перед алтарем возник внезапно архиепископ Кентерберийский в полном облачении, Джин-Луиза не удивилась бы ни капли: прихожане не сумели заметить новаций в исполнении и довели славословие, на котором возрастали, до победного конца и именно так, как привыкли, покуда миссис Хаскинс рвалась вперед, гремя, как в соборе Солсбери.