Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вам пример, что такое суезерия летчиков.
— Многие фронтовики рассказывают, что на фронте люди чувствуют приближение дня своей гибели. Некоторые тайком в Бога начинали верить. У вас в полку такое было?
— Да, и очень часто эти предчувствия сбывались один к одному. Особенно меня потряс случай с командиром 44-го гвардейского полка нашей дивизии Васильевым. Я служил в этом полку со второй половины сорок четвертого года. Васильев был в прошлом старший инженер дивизии. Служить под его началом было легко и спокойно, хотя по опыту и командирским качествам он уступал Меняеву. Хоть Меняев был эгоист, человек с очень сложным характером и замашками жлоба, но воевать он умел и был смелым летчиком. После войны Меняев стал генералом. Но в сорок четвертом к нам в полк пришел начальником из оперативного отдела штаба дивизии некто Джангиров. Он обладал на редкость сварливым характером. Когда появилась возможность перейти в 44-й полк к Васильеву, я не колебался ни минуты. Успел притомить меня товарищ Джангиров…
45-й год мы встречали в Польше, в поместье Вонжичин знаменитого польского писателя Сенкевича. Подняли несколько тостов, и Васильев вдруг сказал: «А знаете, я в этом году погибну…» И на глазах у этого сильного и мужественного человека выступили слезы. Думаю, перепил Васильев, начал его успокаивать, вон до Берлина рукой подать, скоро войне конец! Чуть позже он мне сказал: «Ты не думай, что это я по пьянке говорю, я просто точно знаю, что в этом году я погибну». Он говорил твердо, с убеждением, но я его словам значения не предал. Мало ли что взбредет в голову выпившему человеку?!. Сейчас сожалею, что не разговорил его тогда. Хотелось бы знать, что его заставляло так категорично утверждать подобное. 9 мая сорок пятого отмечали Победу, я вспомнил его слова и заметил: «Давайте выпьем за ваше здоровье. Война кончилась, мы живы, ато, что вы на Новый год утверждали, помните? Погибну!..» Васильев как-то сразу изменился, помрачнел, в глазах появилась грусть: «Да, война кончилась, но я повторю для тебя и сейчас: в этом году я погибну».
Думаю, вот блажь какая-то у Васильева, навязчивые мысли.
Однако в августе сорок пятого он действительно погиб. При взлете с одного из подмосковных аэродромов на его самолете отказал мотор, он допустил элементарную для летчика ошибку — сразу после отрыва пытался развернуться к своему аэродрому, потерял скорость и врезался в землю. Предчувствие Васильева сбылось с удивительной точностью…
По поводу веры в Бога. У нас был механик, пожилой еврей, лет сорока пяти. Я увидел у него молитвенник. Даже улыбнулся, у моего отца был такой же. Отец воевал тогда связистом в артполку. Через какое-то время, у нас погиб комэск из 44-го полка, мой соплеменник. Мне всегда казалось, что он перед каждым взлетом шепчет слова молитвы, но напрямую его не спрашивал, что к человеку с глупыми вопросами лезть. Его раненый штурман, уже убитого, в кабине самолета привез. Я до сих пор не могу объяснить себе, откуда у меня, коммуниста-фанатика и атеиста, возникло желание отдать почести погибшему согласно национальному еврейскому религиозному обряду. Пошел поговорил с летчиками-евреями, все согласились принять участие. По обычаю требуется десять мужчин для участия в чтении поминальной молитвы. От моего полка со мной пошли летчик Толчинский, штурман Лисянский, инженер Кильшток, два технаря, и с 44-го полка было два летчика и два механика. Прогремел салют над могилой, все летчики двух полков простились с комэском и пошли в расположение части. Мы, десять человек, с покрытыми пилотками головами, остались рядом с могилой. Вышел к могиле пожилой механик с молитвенником, прочел молитву… Вот так схоронили боевого товарища… Никаких репрессий за «выражение религиозных национальных чувств» не последовало, хотя все видели, что мы делаем, и понимали смысл подобного поступка. Даже Меняев, уж на что антисемит был, и тот промолчал…
Но почему я тогда вспомнил о Боге? Не знаю…
— Особисты в авиации. Что это была за публика? Преследовались ли ими летчики, побывавшие в плену или в долгом окружении? Как относились к ним в авиаполках? Я знаю, что вы товарищей-«чекистов» люто не любите, они вас при Брежневе 15 лет подряд «прессовали», но сломить не смогли. И тем не менее объективно, если можно, по этому вопросу.
— Менее или более ответ однозначный. Никто их в авиации не уважал. Боялись их почти все, но за людей их не держали. Эти люди, облеченные большой, не по праву им данной властью, были просто бездельниками и сволочами, сачковавшими от передовой. Я думаю, многие фронтовики со мной согласятся. Что делает особист в авиации? Ничего! В пехоте или во фронтовом тылу у них были, возможно, важные функции, но в авиации? Перелеты к врагу предотвращать? Так у нас, если бы кто хотел к немцам уйти, мог это легко и очень просто сделать. Вылеты ночные, одиночные, садись в немецком расположении и сдавайся. Только я ни одного подобного случая измены в нашей дивизии не помню. Наоборот, люди полка, севшие на вынужденной в немецком тылу или сбитые на немецкой территории, отстреливались до последнего патрона, оставляя его для себя, но в плен не сдавались. У нас почти все летчики полка имели гранату-«лимонку», чтобы себя подорвать при угрозе пленения. Я серьезно, такой был «обычай» у многих, держать гранату при себе на этот случай.
Я и по молодости лет эту публику не особо боялся, постоянно был с ними «на ножах». Вот представьте — наш полковой особист товарищ Рудаков. Начало сорок второго года. Полк обосновался на новом месте, люди разместились в крестьянских домах. В моей избе жила пожилая женщина с дочкой лет двадцати по имени Люба. Появляется солдат, «вестовой» Рудакова, и говорит мне: «Товарищ Рудаков передает приказ, вы должны доставить Любу в избу товарища Рудакова». Отвечаю: «Передай Рудакову, пусть холуев в другом месте поищет». Заявляется сам Рудаков: «Теперь я знаю, за что вашу фамилию немцы не любят. Так вы еще ущемляете органы НКВД». Говорю ему: «Пошел кебеней матери!»
Он вел себя после этого тихо, как «мышь», ждал случая со мной «счет заравнять». И этот случай ему представился. В конце сорок третьего года под Киевом я возвращался днем из штаба дивизии к себе на аэродром с боевым приказом. Нарвались на немецкий истребитель, и пока пытались на бреющем уйти от немца, пакет с приказом вылетел на вираже из кабины и упал на землю. Словом, секретный пакет утерян. Тут Рудаков уже почти довел дело до трибунала. Заступился командир дивизии Борисенко, не дал согласия отдать меня под суд. Тем более утерянный приказ уже на второй день потерял свое значение. Борисенко добился у командующего армией наказать меня своей властью… Это меня и спасло.
В 44-м полку был особист капитан Корнеев. Так я тоже с ним всегда конфликтовал. Как-то сказал ему: «Что ты своим детям после войны расскажешь, что на фронте делал? Ты же немца ни одного в глаза не видел и по врагу ни разу не выстрелил». Так он от этих слов бесился долго. Единственный человек, встреченный на моем жизненном пути, который тяготился своей принадлежностью к органам, был начальник контразведки корпуса, служивший со мной на Севере после войны. Как за застольем дозу переберет, так у него начинался приступ откровенности: «Как меня угораздило в эту грязь вляпаться, в органах служить?!» — жаловался он на судьбу. Но утром, уже трезвый, он ходил «важной птицей», грозно оглядывая окрестности в поисках «шпионов, диверсантов и классовых врагов».