Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На секунду девушка прижала Инни к себе. Он прильнул к ее груди, цепляясь за нее, как утопающий за соломинку.
— Экий ты худущий, — сказала она, — дай-ка утрем слезы-то.
Дядя не желал выходить из ступора, но тот, другой, недовольный строптивец внутри него, встал и позволил увести себя из столовой, вверх по лестнице, в спальню, где на кровати неподвижно, словно покойница, которой никто не потрудился закрыть глаза, возлежала тетя.
— Таблетки, — тихонько сказала Петра.
Они раздели дядю и опустили в розовый саркофаг рядом с покойницей.
— Мне плохо, — сказал Инни.
Петра взяла его за руку, привела в свою комнату, распахнула окна, уложила его на кровать и ушла. Внизу пробили часы, странный высокий звук как бы обозначил некий отвлеченный миг. На другой день Таадс объяснит Инни, что это отбивал склянки судовой хронометр, но теперь чудилось, будто все вокруг охвачено движением, потому что в сей отвлеченный, но звонко обозначенный миг комната раскачивалась словно корабль. Сам Инни находился в средоточии этого движения, пассивный предмет, но вот великое круженье подхватило его тоже и словно ударом бича швырнуло к окну. Он чувствовал себя так, точно выблевал все свое нутро, однако и этого оказалось недостаточно, ощущение пустоты, возникшее теперь, тоже просилось наружу и судорожно, одержимо ползло вверх и теребило за горло. Из глаз ручьем лились слезы. Внизу он видел темный провал сада и, хотя круженье поутихло, отчаянно цеплялся за подоконник. Вся жизнь рвалась из него вон, загадочные субстанции, которые долгие годы коварно таились в ступнях, в икрах, в мозгу, кричали, требуя свободы, весь огромный запас воспоминаний и унижений, нелепое одиночество, все надо выплеснуть в темную прореху сада, пусть исчезнет, станет невидимым, вышвырнется вон кислой, злокачественной материей и истлеет там, вместе с ним. Ему хотелось небытия, впервые в жизни эта идея стала возможностью, мыслимой уже и для него самого.
Он услыхал, как за спиной открылась дверь, и знал, что это она. Босая, подумал он, она босая. Босые ноги, эти дарители блаженства, донесли ее вплоть до окна. Надето на ней явно что-то легкое, тоненькое. Она обняла его, скрестила руки у него на груди и тихонько его покачивала, будто знала, о чем он только что думал. Без туфель она была чуть-чуть выше него. Временами он еще вздрагивал всем телом. И тогда она тихонько повторяла:
— Тсс… тсс…
Лишь через некоторое время она отвела Инни к умывальнику, велела утереть слезы, высморкать нос, почистить зубы, напиться воды. Потом раздела его, уложила в постель, выключила свет и легла рядом.
Пока горел свет, ночь казалась непроглядно темной, теперь же она, мало-помалу яснея, вытесняла из комнаты тьму. Ни свет, ни тьма не могли победить в этом единоборстве, и все закончилось тихим серым полумраком, в котором Инни и Петра, лежа рядом, стали различимы друг для друга. Они целовались, ласкали друг друга, и он видел, как она медленно меняется. Лицо ее будто исчезало, а на его месте возникало другое, более необузданное и одновременно более далекое; это лицо пленило его и в свою очередь было у него в плену, совсем рядом и все же где-то далеко, — впервые он увидел, что способен свершить такое; он коснулся ее рукой, и внезапно она стала на четвереньки, из горла вместе со вздохом вырвалось рычание, она была на свободе, далеко-далеко, это внушало страх, в ней бушевала неистовая сила, благодаря которой она могла все, что для него так и останется невозможным, — забыть свое имя, этот дом, эту комнату и его, и все же именно его она стиснула в объятии, именно он подмял ее под себя и вошел в нее. Тоска, одиночество, наслаждение… в поту и стонах метались они по огромной кровати, будто вели поединок, и все это время она словно бы терзалась ужасной болью или жаждала избавиться от собственной плоти, да-да, и она тоже, и, крепко прижимая его к себе, словно бы вместе с тем хотела отшвырнуть его прочь.
Когда все миновало, она лежала совсем тихо и широко открытыми глазами смотрела в потолок. Инни по-прежнему неотрывно глядел на нее и видел, как постепенно возвращались тени и призраки ее будничного лица, теснили другое, полное тайны лицо и оно истаивало, улетало в уходящую ночь, в первые птичьи трели, откуда и было родом.
— Ах ты… — обронила она, медленно поднимаясь, и в ту же секунду внутренние перемены тоже подошли к концу, двери захлопнулись, вернулись имена, глаза опять вспыхнули насмешкой, она засмеялась. — Ну вот, за один день — два смертных греха.
Немного погодя, когда оба сидели прислонясь к стене и курили одну сигарету на двоих («Голден фикшн», ее марка), она положила руку ему между ног и опять засмеялась.
— Большой мальчик сызнова стал маленьким. — И с легким удивлением: — А где ж у тебя крайняя кожица? Куда она подевалась?
— Мне сделали обрезание, — сказал он.
— Как нашему Господу?
— Да.
Она звонко расхохоталась.
— Когда ты был маленький?
— Нет. В прошлом году.
От изумления она надолго замолчала.
— А зачем?
— Затем что больно было спать с женщинами. Слишком тесно.
— Да-а? — Она наклонилась взглянуть поближе.
Он погладил ее по голове.
— Но ты ведь не еврей?
— Нет, евреи тут ни при чем.
Она опять выпрямилась, напряженно о чем-то размышляя. И наконец сказала:
— Глаза у тебя печальные, ровно горицвет. Еврейские глаза.
14
Обрезание. Приятель, сосед по пансиону, отвел его к хирургу, который оперировал на дому. Яркий зимний день, маленький еврей-доктор, точь-в-точь такой, как Инни себе и представлял, с сильным немецким акцентом и классической немкой-медсестрой, подле которой этот хирург, думал Инни, вечерами находил пристанище. Маленький доктор велел ему раздеться, осмотрел и объявил:
— Операция пустяковая. Сестра, сделайте ему укол.
Инни вдруг очутился на столе, а всем известно, что мир тогда становится иным. Великанша, у которой вдруг исчезли ноги, проплыла мимо, как на лодке, и сказала:
— Мы дадим вам местный наркоз. Местный наркоз! Он хотел приподнять голову, посмотреть, что будет.
— Лежите спокойно!
Холодные, заиндевелые зимние крыши, блестящие костяные остовы за окном. А на стене «Урок анатомии доктора Тулпа»[23], только пациент был уже мертв. Как, впрочем, и доктор, и художник. Не то что этот Тулп. Этот стоял в углу и держал в руках какую-то кривую штуковину, похожую на ножницы.
— Ich war befreundet mit eurem Dichter Schlauerhof[24]. — Второе «f» в конце фамилии он не произнес. — Очень интересный человек, но unglucklich (Несчастный (нем.)), очень ungliicklich. И больной, очень больной.