Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да разве от хамской статьи кончают с собой? — угрюмо возразил Пырялов, не поднимая глаз и чертя пальцем на мокром столе. — Это я не знаю, какое самолюбие надо иметь, чтобы от газетной статьи стреляться. Нахамили — так пошел морду набил.
— Не все могут морду, и всем не набьешь.
— А как убережешь? — задумчиво сказал бытовик Макаров от соседнего стола, бывший фельетонист «Сатирикона», знавший Маяковского по тем еще временам и ездивший с ним в четырнадцатом году по югу России. — Травля что, последняя капля. Газетная статья тогда трогает, когда в себя не веришь. А тут уже ничем невозможно помочь.
Как точно, подумал Шелестов. Я верю, в этом дело, вот меня ничто и не берет.
— Как, товарищ Шелестов? — спросил вдруг Гребенников. — Когда третьим томом обрадуете?
— Да что ж про меня-то, — уклонился он. — Не по мне поминки.
— Но интересно же, — не отставал Гребенников. Шелестов все знал про его гадости, знал, что он больше прочих сопротивлялся оправдательному выводу. — Хочется знать, чем кончится.
— А вот этим и кончится, — зло сказал Шелестов, обводя рукой буфет. — У всех этим кончится.
Он поймал на себе испытующий, но в общем одобрительный взгляд Гердмана и осердился на то, что так этому радуется. Кто такой вообще Гердман, как еще его пустили сюда, что написал такой писатель?
Но Гердман вдруг заговорил — и все, даже с соседних столиков, умолкли и прислушались, словно понимали, кто тут писатель.
— Я думаю, как хорошо было бы то, что написал бы Маяковский после самоубийства, — сказал он так, словно посмертное сочинительство — самое простое дело. — Как много лишнего осталось бы за бортом, какой был бы чистый звук. Как его ничто не волновало бы, кроме главных вещей. Я уверен, что после смерти все вообще писали бы лучше, потому что нечего больше бояться. Но после самоубийства — это, должно быть, совсем особенное. Ведь мы все с этого начинаем. Кто не убил себя — тот не может ничего написать.
И он почему-то в упор посмотрел на Шелестова — у того мороз пробежал по шкуре.
— Каждому надо убить себя, — повторил он грозно, или Шелестову показалось? — Я напишу когда-нибудь про самоубийцу. Как бы мы все писали, боже мой, если бы убили себя… И как бы мы жили. Только тот стал человеком, кто написал себя заново, поверх вычеркнутого…
И больше не открывал рта до глубокой ночи, когда стали расходиться. Шелестову очень стало не по себе. Он часто потом вспоминал эти слова, и особенно то, как Гердман взглянул на него. Ему и в голову не могло прийти, что Гердман смотрел не на него, а просто в окно. Не на эти же рожи смотреть серьезному человеку.
После нескольких часов немилосердной тряски огромный черный «Мерседес» вырулил на идеально укатанную дорогу. Теперь наконец можно было оценить вид из окна: бескрайние поля до горизонта, рощицы, залитые поднимающимся солнцем. Зарубежный гость думал о том, что такой простор принуждает к широте души, он-то и заставляет человека ставить перед собою экстремальные задачи. Масштаб во всем, вот что особенно поражало. Масштаб впечатлил его и в Америке, но там он был другого рода, более, что ли, спокойного, огромные пространства были дружелюбны, они будто говорили американцу: «Смотри, это все твое». Русские же поля и леса высокомерно замечали: «Попробуй-ка, сравнись с нами».
Вскоре на обочине показался деревянный щит, на котором алыми буквами значилось: «Добро пожаловать в сельскохозяйственную артель „Красный серп“». Краска на щите еще не просохла и блестела, подтекая.
— Петр, почему серп красный? — спросил он у переводчика, маленького розовоносого человечка с намечающейся лысиной.
— Серп — крестьянское орудие. Он красный от крови крестьян, пострадавших за большевизм.
— Как же это? Что же они, сами себя — серпами?
— Умирая, они орошали серпы своей кровью, потому что до последней минуты не выпускали их из рук, — не моргнув глазом ответил Петр Антонов. Переводчиком он был опытным и мог не только перевести, но и истолковать что угодно без ущерба для родины и для своей шкуры. — Приехали. Сейчас пойдем к председателю.
«Мерседес» остановился напротив красного здания казенного вида. Рядом со входом стояло ведро с остатками краски. В окне колыхнулась занавеска, а через секунду двери распахнулись, и на пороге появился улыбающийся во все зубы высоченный товарищ в буром пиджаке. Протянув руку, он широкими шагами подошел к автомобилю, из которого выгрузился первым переводчик, затем пожилой иностранный гость, следом — двое серьезных молчаливых мужчин, которые назывались «сопровождающими». Шофер выбрался последним, закурил папиросу и картинно оперся на капот, подставляя мужественное лицо солнцу.
После пахнущего кожей, бензином и маслом салона воздух колхоза то есть буквально ошеломлял. В нем перемешались запахи сумасшедшего цветения, свежей травы, навоза — и ко всему запах краски.
— Добро пожаловать в «Красный серп»! — воскликнул председатель, поочередно пожимая руки гостям. — Это и есть наш писатель? Ну, так сказать, сейчас мы покажем, чего может человек, так сказать, при правильной организации труда и хозяйства. Но сначала чайку! Эк я, забыл же совсем представиться: Георгий Иваныч Лаптев, здешний председатель вот уже как год, стою, так сказать, на службе обеспечения родины питательным продуктом. А что гость-то, по-нашему не балакает? — обратился он уже к Антонову. — Не? Это ты зря, — снова обернулся к гостю. — Надо учить, пригодится. Ну пошли, пошли. Надо чайку, прежде чем с Дарьей Михалной знакомиться.
Не умолкая ни на минуту, Лаптев повел гостей внутрь. Антонов переводил выборочно.
— У нас тут по-простому, не как в парижах ваших, но, так сказать, чем богаты. — С этими словами он провел их через маленькую комнатку, где за пишущей машинкой сидела румяная девица в красной косынке.
— А нам, Верочка, чаечку, и скажи мудаку Гришке, что я ему это ведро в жопу затолкаю, чтоб не бросал где попало, — не переставая гостеприимно лыбиться, сказал председатель девице. Та застучала по ундервуду с утроенной силой, при этом не отводя глаз от иностранца. Чего она там печатала, бог знает. Хорошо, гость не посмотрел, а печатала она вот что: лщвоалдывоплджупомшщу4. Она впервые сидела за сложным этим прибором.
За комнаткой обнаружился небольшой кабинет, в котором стоял несоразмерный тяжелый стол, занимавший почти все пространство, так что было непонятно, как туда поместился еще и диван. На этом диване расположились писатель с переводчиком, а серьезные мужчины скромно уселись на стульях. Председатель занял свое место за столом, и выглядел он солидно, особенно когда постукивал карандашом по стопке папок (на самом деле в них была чистая бумага, но гости этого не знали, так что солидность получалась правильная, начальственная). Вошла Верочка с подносом — стреляя глазами по всем правилам, поставила чашки и замешкалась, все не уходя. Антонов пожирал ее глазами, пожрал бы и зубами, но люди, люди, приличия. Чай был так себе, и еще немного мутило с дороги. К тому же монолог Лаптева не прекращался — Антонов переводил добросовестно, как машина, не опуская никаких деталей, бесконечных цифр — а уже страшно хотелось увидеть своими глазами чудеса русского фермерства.