Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Въезжают в ворота таможни, уцепившись за телегу. Извозчик замечает их, грозит кнутом, они убегают, хохочут.
Прибегают в порт, лица красные, мокрые от пота.
Волосы Винченцо блестят под сентябрьским солнцем. Он видит, как дядя на палубе придирчиво осматривает груз, поднятый из трюма. Счетовод Реджо следует за ним с бумагой, вслух ведет подсчеты.
Другие торговцы ждут своей очереди, но у Флорио самая большая партия товара. Винченцо знает, он слышал, как накануне вечером отец с гордостью рассказывал об этом. Еще он знает, что, если торговля пойдет успешно, они переедут в новый дом. Так сказала мать.
Вслед за Винченцо Пеппино залезает на моток корабельного троса.
— Вот это да! У твоего дяди сапоги, как у барона!
— Дядя говорит, нельзя пренебрегать внешним видом. Люди понимают, кто ты, по тому, как ты с ними разговариваешь, но, если ты плохо одет, они даже не посмотрят в твою сторону. — Винченцо прикрывает рукой глаза от солнца. Он чувствует аромат пряностей, заглушающий сильный запах солонины. Запах гвоздики, корицы и волнами — аромат ванили.
Иньяцио, обернувшись к счетоводу Реджо, замечает племянника. Узнает и мальчика, Джузеппе Пасторе, сына моряка из Баньяры, женатого на местной.
Если бы брат знал, что Винченцо дружит с этим сорванцом, он бы рассердился, и не напрасно. Франческо Пасторе, отец Пеппино, промышляет какими-то махинациями; деньги в дом в основном приносит жена, работает посудомойкой. Однако Иньяцио не согласен с Паоло. Пусть Винченцо водится с разными людьми, это хороший навык — уметь договариваться с кем угодно. И потом, черт возьми, они тоже бегали босиком по улицам Баньяры.
— Мы закончили, дон Иньяцио. Всё отвозим на таможенный склад? — спрашивает счетовод Реджо.
— Всё, кроме индиго и шафрана. Эти надо отвезти на склад на виа Матерассаи.
С пирса доносится какой-то ропот, Иньяцио думает, что возмущаются ждущие своей очереди торговцы.
Не наша вина, что у нас много товара. Придется вам ждать, думает он. Но, судя по свирепым взглядам, которыми его провожают, дело не в зависти.
Это неприязнь и злоба.
— Что, закончили, наконец-то?
Это спрашивает Миммо Русселло, торговец с виа Латтарини, один из тех, кто раньше продавал пряности сомнительного качества и прозябал в тени семейств Канцонери и Гули.
— Сожалею, что заставил вас долго ждать. Прошу, — Иньяцио делает широкий почтительный жест.
Раздается смех, кто-то покашливает.
— Когда-то здесь лишь Канцонери устанавливали свои порядки. Теперь еще и вы. Работать невозможно. Вы как будто сговорились, — бормочет Русселло.
— Мы? С Канцонери? — Иньяцио не может удержаться от смеха.
— Вам смешно. А честные труженики голодают. Как только вы или Сагуто появляетесь на таможне — всё, конец. Назначаете цены, берете себе лучший товар. Одним словом, хозяйничаете!
— Это моя работа. — Иньяцио больше не смеется. — Я не виноват, что клиенты к вам не идут, синьор Русселло. — Он делает ударение на слове «синьор», ведь те, кто вокруг, понимают разницу. — Цены у нас высокие потому, что качество лучшее во всем Палермо, и люди об этом знают. Хотите продавать хороший товар? Разный? Приходите к нам, договоримся.
— Ну да… Еще чего! Что вы, что Канцонери с меня три шкуры сдерете.
— Тогда не жалуйтесь. — Сарказм Иньяцио сменяется холодностью. — Никто у вас ничего не крадет. Мы просто делаем свое дело.
Он говорит теперь так, как говорят в Палермо, больше никто не смеется над его калабрийским говором.
Русселло прикрывает глаза.
— Как же! — шипит он. Рассматривает одежду Иньяцио, взгляд падает на сапоги. Кивает на них подбородком: — Не жмут сапожки? Говорят, когда долго ходишь босиком, трудно привыкнуть к обуви.
Вокруг сгустилась тишина, сопровождаемая недобрыми взглядами. Только матросы громко окликают друг друга, не обращая внимания на происходящее.
Иньяцио отвечает не сразу.
— Нет, не жмут. Я могу позволить себе обувь из мягкой кожи. А вы остереглись бы да думали лучше про свою мошну. Как бы не пришлось лить слезы, когда дело коснется барышей.
Он говорит спокойно, и это тоже непонятно палермским торговцам. От кроткого Иньяцио Флорио никто никогда не слышал ни ругательств, ни угроз.
Он уходит, не удостоив их взглядом. Чувствует, как кипит внутри гнев, незаслуженная обида. В Палермо мало работать, гнуть спину. Нужно уметь отвечать, навязывать свою силу, истинную или мнимую, бороться с теми, кто много и не к месту болтает. Этот город ценит видимость, взаимный обман, декорации из папье-маше, в которых персонажи разыгрывают спектакль.
Искренности — истинного богатства — никто тебе здесь не простит.
Глаза Иньяцио встречаются с глазами Винченцо, сидящего на мотке корабельного троса.
По лицу мальчика пробегает испуг. Он не успевает и рта раскрыть, как тяжелая дядина рука опускается ему на плечо.
— Кто тебе разрешил сюда приходить? Да еще с этим! Что о нас подумают? — говорит он, указывая на Пеппино. Обида душит Иньяцио, ищет выход. — Если твой отец узнает, что ты бегаешь по улицам, он тебе задаст!
Винченцо просит прощения. Но что он сделал плохого?
Пеппино тоже слезает на землю, на всякий случай отходит подальше.
Винченцо, которого дядя тянет за руку прочь, все оборачивается и смотрит на друга. Смотрит на Иньяцио, смотрит на Пеппино.
Не понимает.
* * *
Приступ сухого кашля не прекращается.
Паоло ходит по дому, прикрывая рукой рот, чтобы не разбудить домашних: Иньяцио, Винченцо, Викторию, Джузеппину.
Он дрожит, завернувшись в одеяло. У него жар. Идет в столовую, держится за стол, прислоняется к буфету, делает передышку.
Подходит к окну, поднимает руку, чтобы глотнуть свежего воздуха, но не решается открыть окно: слишком холодно.
Каменный пол блестит, белеет в лунном свете. Корзины зеленщика стоят пустые у дверей их старого жилища.
Новый дом очень красивый. В нем много окон, везде настоящие двери, кухня с прекрасной жаровней. На стенах столовой — гобелены.
Снова приступ кашля. Паоло массирует грудь. После каждого приступа он чувствует, как внутри у него все болит. Должно быть, простудился. Неудивительно, ведь он всегда бегает по делам — солнце ли, дождь ли, ветер…
За спиной у Паоло раздаются шаги.
Он поворачивается. В темноте лицо. Ночная рубашка едва прикрывает босые ноги.
На него смотрит сын.
Именно таким Винченцо запомнит своего отца. Не голос, не жесты, не эмоции. Безжалостная память снова и снова будет возвращать ему образ отмеченного болезнью сгорбленного старика с горячечными глазами.