Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И вот как он находит единственно правильные слова? – мелькнуло в голове. – Не понимаю. Вроде ведь отругал ее, взрослую тетку. Сколько ей? Лет сорок, наверное, уже, а может, и все сорок пять. Немолодая, одним словом. С позиций моих-то лет… И не замужем, как я поняла. Ну куда замуж с такими-то ножищами? Это ж какой любитель попасться должен. И ведь смотрит на него как на бога. Вроде и отругал, пропесочил и в то же время похвалил. Профессионал, туда-сюда… Она ж в него влюблена, в деда. Обалдеть…»
Полина Петровна буквально расцвела – лицо подсветилось изнутри резко, нервно, как елочная игрушка с лампочкой, морщинки на лбу разгладились, и даже эта бесформенность неожиданно стала ей к лицу. Такая женщина уродилась. Вот такая вот и все. Любите меня такой.
– Иду-иду. Простите, не подумала совсем. Сейчас же переобуюсь. У меня и тапочки в процедурке стоят.
Сейчас-сейчас. Микуша, ты чайку потом не хочешь попить? У меня баранки припрятаны.
– Полина! – гаркнул дед, и медсестра, не говоря больше ни слова, резко повернулась и поспешила в другой конец коридора, в процедурную. – Нет, ну что за люди, а? Ты видела эту свиристелку? На каблуках она! С ее-то ногами. – Дед, видимо, на секундочку забыл, что совсем недавно отчитывал меня за расстегнутую пуговицу и дырчатые колготки. – Вот мы и пришли. Маняша! Открывай, голубушка. Открывай, дорогуша моя.
Дед постучал в обшарпанную бледно-желтую дверь с надписью «Лаборатория».
Ее мгновенно отворили. На пороге стояла Маняша. На лице ее блуждала та самая знаменитая улыбка.
На вид Маняше было лет пятьдесят. А может, и пятьдесят пять. А возможно, и сорок. Очень трудно определить возраст человека, который все время улыбается. На ней был серый халат из тех, которые носят уборщицы. Из-под халата выглядывал мятый подол серой, мышиной какой-то ситцевой юбки. Тонкие, почти детские, ноги были одеты в грубые плотные колготки и обуты в клеенчатые сандалии бордового цвета с широкими пряжками. Такие сандалики носят детишки в детском саду. Бордовая обувь была единственным ярким пятном во всем болезненном, отдающем неизбывной грустью Маняшином облике.
Круглое, чуть приплюснутое лицо со странной кожей – на скулах она была немного темнее, словно обуглившаяся, вся в каких-то подтеках – не подтеках… И еще – у Маняши почему-то совсем не было бровей. Реденькую белесую поросль, щеточками топорщащуюся в разные стороны, бровями можно было назвать лишь с большой натяжкой. Сколько раз ее видела – никогда внимания не обращала.
Как сырник, подумалось некстати. Если сырник подгорает на плите, он выглядит именно так. Когда нерадивая хозяйка, покидав на сковородку творожную массу, убегает к телефону, а там подружка любимая навзрыд: сын-оболтус, муж-скотина. И минут так на двадцать. А потом хозяюшка вспоминает о забытой сковороде, а из кухни уже прогорклым маслом несет и дымом тянет. И вместо аппетитных, золотисто-поджаристых сырников взору предстают обуглившиеся, слипшиеся комки не пойми чего. Поговорила с подружкой, называется… Такое вот у Маняши было лицо. Лицо-сырник, о котором забыли надолго.
Деду говорить о своих наблюдениях я предусмотрительно не стала.
В этой лаборатории я была впервые. Бросилась в глаза невероятная, патологическая чистота. Полы были вымыты так, что на стареньких плитках больничного линолеума можно было разглядеть каждую трещинку. На длинных столах, выстроившихся вдоль стен, не было ни пылинки. Все до единой бумажки были подшиты в одинаковые синие папки с тесемочками. На каждой папке – своя наклейка. Колбы, лабораторные чашки и пробирки вымыты до сверкающего блеска, а металлические штативы натерты каким-то неизвестным мне составом, делающим металл переливающимся, отражающим свет. Маняша судя по всему только что закончила последний этап уборки, потому что в воздухе еще витал запах хозяйственного мыла и, конечно же, хлорки.
– Маняша, душечка, как делишки? – Дед приобнял невысокую, костистую фигурку, так не вязавшуюся с округлым лицом. – Ты зачем заперлась опять? Колбочки мыла, девонька, да? Молодец какая. Только запираться-то не надо бы. Вдруг не откроешь потом.
Маняша расплылась в дурноватой улыбке, махнув рукой в сторону окна. Проследив за ее взглядом, я увидела на облупившемся подоконнике, прямо между колбами и пробирками, тоненькую стопочку. Черно-белые фотографии.
– Ы-ы-ла! А-а-шу! У-а-а-ю! – Маняша доверчиво прижалась к деду, подставила под его ладонь тоненький блеклый хвостик бесцветных волос. – У-а-а-ю! У-а-гу!
Дед погладил ее по голове и, неловко сглотнув, вдруг закашлялся, словно подавился едким, дерущим горло дымом. Отвернулся в сторону. Я, испуганная, стояла рядом, плохо понимая, что происходит. Маняшино невнятное мычание, наполненное неким смыслом, дедов странный кашель, его совершенно удивительная нежность по отношению к этому болезненному, обделенному разумом созданию – было во всем этом что-то такое очень страшное, безысходное и совершенно непонятное.
– А-а-шу! – снова разулыбалась вдруг Маняша и потянула меня за рукав. Я машинально пошла за ней к окну.
Дед, уже взявший себя в руки, стоял у меня за спиной. А Маняша бережно перебирала тонкими пальцами в обкусанных заусеницах лежащие фотографии.
– У-а-ю! Е-о-гу! – повернулась к деду с мольбой, граничащей с отрешенностью.
– Маняша, ну что значит «не могу»! Понятно, что скучаешь. Но что делать. Надо через «не могу». Надо. Саша был бы очень недоволен, если бы увидел тебя в таком состоянии. Вот увидел бы тебя Саша сейчас и возмутился бы. Сказал бы, что это моя мама себе позволяет? Почему это она так распустилась?
Меня как током ударило. Мама… У Маняши был сын.
Со всех фотографий на нас смотрел курносенький мальчик в белой футболочке, к которой был приколот октябрятский значок, и в пилотке. Мальчику было на вид лет семь-восемь. Точно такой же луноликий, со слегка приплюснутым носиком – отголоски многолетнего царствования Чингисхана мало для кого на Руси прошли незамеченными – открытая улыбка.
На одной из фотографий мальчик сидел на карликовой лошадке, на другой – что-то задумчиво читал, на третьей рядом с ним стояли крупный, широкоплечий мужчина с капитанскими погонами на гимнастерке и невысокая миловидная женщина лет тридцати.
Ее сложно было назвать красавицей, но что-то такое неуловимо притягательное было в меленьких, не прорисованных чертах лица, в маленьком аккуратном носике, в этой круглолицести. Женщина держала за руку статного капитана, а тот, в свою очередь, положил руку на плечо мальчику в пилотке. Фотография была явно постановочная, снятая на натуре. На заднем плане виднелись какие-то сопки и совсем вдали – густой сосновый лес.
Я не могла оторваться от этого последнего снимка. Между той молодой, цветущей женщиной и этой мычащей, выцветшей, неопределенного возраста вечно улыбающейся теткой лежали не просто несколько десятилетий. Между ними была пропасть. Что же должно было произойти, чтобы счастливая жена и мама – а я была уверена, что Маняша была счастлива, – превратилась в это… это… я даже слова правильного подобрать не могла.