Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, Саша, не горячись, — говорил Иван, попыхивая трубочкой и отгоняя ладонью дым от лица. — Плохое примечай, а хорошее ищи. С хорошим жить легче.
«И замирает сталь отмщенья»
Каждый вечер появлялись на плацу горнисты и барабанщики, играли вечерний сигнал — били зо́рю.
Фельдфебель командовал «отбой», солдаты складывали, как положено, одежду и амуницию, торопливо забирались на нары. Фельдфебель гасил в казарме свечи, только одну оставлял — у двери, где, изо всех сил стараясь не задремать, стоял дневальный со штыком на поясе. Вокруг стихало, слышалось лишь тяжёлое дыхание и стон, да за окном время от времени чётко звякало ружьё — часовой брал на караул.
Зари последний луч угас
В природе усыплённой;
Протяжно бьёт полночный час
На башне отдалённой.
Уснули радость и печаль
И все заботы света;
Для всех таинственная даль
Завесой тьмы одета.
Всё спит...
Стихи не удушишь тесным мундиром, не придавишь пудовым ранцем, не удержишь караульными будками и шлагбаумами. Полежаев страдал, думал, надеялся, отчаивался — и всякое его чувство ложилось в слова, в строки, в стихи.
Он складывал стихи о вечерней заре. Не о солдатской зо́ре, а о той тихой поре заката, когда лёгкий дождь, пролившись над полем, оживляет увядшие за день цветы и травы. Но ничто не оживит погубленного поэта:
Я увял — и увял
Навсегда, навсегда!
Отчего ж «не расцвёл — и отцвёл» юноша-поэт? Почему «дух уныл, в сердце кровь от тоски замерла»? Что убивает в душе поэта и мечту, и надежду?
Навсегда решена
С самовластьем борьба,
И родная страна
Палачу отдана...
Вот откуда и тоска, и уныние, и вечная боль, точно в грудь ему ударили острым трёхгранным штыком.
Он сочинил стихотворение — «Цепи». Про оковы, надетые на поэта царём. Про горячее сердце поэта, зовущее его разорвать цепи, отомстить поработителям. И про грозную силу, которую юному поэту не одолеть:
Стремлюсь, в жару ожесточенья,
Мои оковы раздробить
И жажду сладостного мщенья
Живою кровью утолить!
Уже рукой ожесточённой
Берусь за пагубную сталь,
Уже рассудок мой смущённый
Забыл и горе и печаль!..
Готов!.. Но цепь порабощенья
Гремит на скованных ногах,
И замирает сталь отмщенья
В холодных, трепетных руках!..
Светало. Дневальный у двери, поплевав на пальцы, гасил огарок свечи. Из-за окон слышался неторопливый стук копыт по мостовой, унылый скрип колёс: водовозы везли в бочках воду с реки. Пахло свежим хлебом: на рассвете доставляли из пекарни дневную пайку — три фунта на брата.
Первыми поднимались музыканты. Одевались, негромко перебраниваясь, и в раннем сумраке синими тенями тянулись мимо окон к двери.
Пора было вставать, чистить и подгонять амуницию, чтобы к утренней зоре каждый ремешок был в исправности.
Трубачи и барабанщики сигналили на плацу зорю. Полежаев напяливал тяжёлый, тесный кивер, что было сил затягивал на груди ранцевые ремни, хватал ружьё и выбегал строиться.
Кривоногий
Фельдфебеля Василия Михеева никто за глаза иначе не называл, как «Кривоногий». Лицо у Кривоногого красное, точно огнём опалило, круглые щёки заросли густыми рыжими бакенбардами, под толстым носом — рыжие усищи.
Кривоногий целый день бегал на своих коротких, кривых ногах по плацу и по казарме, выискивал малейшее упущение, за всякую мелочь наказывал без жалости: кому — зуботычину, кого — тесаком, а кому — мелом на спине крест поставит, чтобы после наказать посильнее.
Ивана Меньшова Кривоногий особенно не любил. Иван служил прежде в Семёновском полку, а семёновцы, известное дело, всё одно что мятежники. Против начальства бунтовали. В крепости сидели. Неспроста их царь по разным полкам разогнал. Кривоногий придирался к Ивану, а придраться не к чему: Иван — солдат исправный. Кривоногий и так его подлавливал, и этак, а Иван всё прав.
Рассказывал Иван молодым солдатам про войну. Как Кутузов к армии приехал. Вот едет он верхом вдоль строя, в белой фуражке с красным околышем, солдаты кричат «Ура!», явился, говорят, Кутузов бить французов, а над головой у Кутузова поднялся орёл, так и летел всё время за ним следом, — тут все поняли, что с Кутузовым победим.
Ещё рассказывал Иван, как после Бородинского боя прошли, не останавливаясь, опустевшую Москву и после, холодной ночью, видели с Калужской дороги зарево московского пожара.
Появился Кривоногий, покрутил усы:
— Что ж ты, Меньшов, хвалишься, как Москву сдал? Ты похвались, как Париж брал.
— Да тут, Василий Михеич, ведь что получилось. Подходим мы к Парижу. Весна, солнышко припекает, война кончается. Париж — вот он уже. Слышим, сзади команда: «Направо, налево раздайсь!» Вроде едет кто из большого начальства. Мы, как положено, раздаёмся на обе стороны, уступаем дорогу. И видим: начальства никакого нет, а бежит по дороге козёл Васька — жил у нас при артиллерийской роте. Мы: «Куда, куда!» А он с перепугу ещё быстрей бежит. Вот так и вышло, Василий Михеич: обогнал меня козёл Васька, раньше в город Париж вступил.
Солдаты засмеялись, фельдфебель топнул ногой, крякнул и пропал — как не было.
Иван посмотрел ему вслед:
— Зря Василий Михеич расстроился. Враг, он боек, да наш солдат стоек: не горевали бы мы осенью под Москвой, не веселились бы по весне в Париже.
Поход
В мае полк двинулся из Москвы