Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаете, попытайтесь ее как-нибудь разнять, а я попробую вот что…
Лиля стала разлеплять склеенные внутренним вакуумом стенки, Нолик тем временем, припав ртом к маленькому мундштучку с краю, раздувался соловьем-разбойником.
— Проклятье… — проговорил он, отдуваясь и вытирая губы. — Что же делать?
Этажом выше послышался шум и мелькнул свет.
— Не дышите…
Они распластались по стенке (ну, совсем как Лилина злополучная грудь). Ладно, читатель, хватит тебя донимать. Все равно конец этого рассказа повисает в воздухе, и мы решительно не видим способа, как самим выйти из создавшегося положения и вывести из него своих героев. Мимо прошел Кварц, дважды, вниз и вверх.
— Мистика… — Дверь захлопнулась.
Мы перебрали несколько вариантов конца, включая и счастливый. Мы заготовили одну любопытную фразу и намерены ею леиштамеш(ь)[33]направо и налево: «Число персонажей в рассказе настолько меньше числа возможных их прототипов, что если первых поделить на последних, то на долю каждого придется сущий мизер — даже и не обидно никому».
Что касается упомянутого счастливого конца, то мы готовы предложить его, так сказать, в рабочем порядке, в виде экскурсии, что ли, в творческую лабораторию автора — но никак не более. Читаем: «Конец счастливый. Лилю увозят в больницу, где ей накачивают грудь. Там же заодно ей делают пластическую операцию. Борис так и не узнает, что у нее была заячья губа. Они женятся, и м-р Дж. П. присылает им миллион. Под влиянием пережитого Борис исправляется, становится милым и доверчивым. 30 тысяч (IL? $?) он дает Q. на открытие собственного дела. Нолика по просьбе трудящихся унесли черти, и он теперь в Америке. У Пашки тоже полный порядок: соседский Арик может подавиться своими конфетами — Пашка их в гробу видал».
Декабрь 1977
Црифин — Цаялим
Вник ли ты в этот крик любви?
Р. Вагнер. Золото Рейна
От автора
Рассказ этот есть в некотором роде опыт художественного реферата книги Отто Вейнингера (1880–1903) «Пол и характер», вышедшей в свет уже после самоубийства ее автора. Эпиграф, цитата из «Кольца нибелунга» Рихарда Вагнера, взят мною с одной лишь целью: провести параллель между вейнингеровским отношением к женщине, точнее — возможной первопричиной такого отношения, и обстоятельствами, при которых нибелунг Альберих с оперных подмостков произносит свое «проклятие любви». Напомним, что предшествуют этой сцене безуспешные попытки уродливого карлика (по Вагнеру, Альберих — воплощенное еврейство) снискать благорасположение рейнских русалочек — трех молоденьких немочек, всласть поиздевавшихся над его беспомощной похотливостью. Кстати, Вейнингер (между прочим, утверждавший, правда в связи с другой оперой своего кумира, «Парсифалем», что музыка эта «навеки останется недоступной для настоящего еврея») писал: «Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя… обладает меньшей потентностью в половом отношении… меньше способен к интенсивному наслаждению, чем мужчина-ариец» — причем тут же сквозь зубы оговаривался, что и сам принадлежит к этому жалкому племени. Покуда Вотан во второй картине «Золота Рейна» любуется кольцом, отнятым у плененного нибелунга — этого Черномора на германский лад, «из жалостных жалостного раба», — проницательный Логе иронизирует по поводу проклятий Альбериха, именуя их «приветом любви» (в русском переводе — «крик любви»). И тут сам собой напрашивается вопрос: а вейнингеровские проклятия — женщине, еврейству, его брезгливое бегство в педерастию, наконец — роковой выстрел в Музее Бетховена — не является ли, в сущности, все это таким же криком любви, не слышится ли за этим глумливый смех какой-нибудь русалочки?
На улице перед дверью
Двери твоего дома заперты, и ты стоишь перед ними, уже не первый год женатый человек. Улавливаете? Бельгийская автоматическая винтовка («рамат», 6 кило весу) наконец прислонена к стенке, шесть часов подряд, пока я добирался из части сюда, эта гадина висела на мне, какими же потными и радостными были мои чувства, когда я скинул ее, расправил плечи — ведь это я сделал прежде, чем прикоснулся к ручке, чем припал к скважине… На мой стук ответом были тихие крадущиеся шаги, сперва к двери и затем, уж совсем на кошачьих лапах, от нее. Как следовало мне поступить? Уйти, словно я ничего не видел и не понял? Пускай кто-то улизнет, зато я услышу рассказ, как кому-то славно спалось и какой сон был при этом увиден: «Понимаешь, вдруг за мной кабан несется, но выглядит как „вольво“, и это я просто знаю, что он кабан, я — в дом, какой-то чужой дом, заперлась, а тут ты — и, о радость, в самом деле ты стучишь!» — и в подтверждение сказки распущенные волосы и смятая постель. «Ты вернулся сюда — так давай же скорей, давай снимай эти противные ботинки и носки, сейчас помоем ножки и в постельку отдыхать…»
Да, поступи я так, это было б так на меня похоже. Но тут я поймал на себе взгляд пары фар, ясных и чистых, силы небесные, принадлежащих серому «вольво» — уж не он ли, с виду такой простодушный, еще недавно в образе хряка посягал на честь сновидицы? И тогда сделал то, после чего мне никогда уже более не слышать (в последний раз поет мое сердце): «Так давай же, снимай скорей эти противные башмаки и носки».
Я закричал: «Впустите солдата!» Пожалуй, это было самое удачное из всего, что я мог крикнуть, если здесь вообще уместно говорить об удаче. Было что-то душераздирающее и в том, что я обращаюсь не к ней одной, а к ним обоим, я, ее муж, и в том, что вместо естественного в таких обстоятельствах «откройте!» униженно прошу лишь впустить, да еще к тому же солдата. Почему, спрашивается, я избрал именно этот путь, почему не уподобился льву рыкающему? Почему даже позднее, уже стоя перед застигнутой врасплох парочкой, я все же приговорил их к тому, к чему приговорил, словно и не я вовсе, а мой крик, завладевший мною уже окончательно, — он был их судьею?
О теле…
Прошли годы с тех пор, как я, сопя — а она прижалась к стенке, дело происходило на лестнице, и потом я прозаически отряхивал ей пальто сзади, — прошептал: «Вперед страшно, назад не могу». «Тогда вперед», — скорей различили мои глаза в темноте, нежели уши — в тишине. Занавес упал, скрыв воина и нежную деву, и только мама с бабушкой складывали на авансцене раскиданные небрежной мужской рукой доспехи.
Она была невинна, когда мы поженились, это — непреложная истина. Отсюда ее институтское с торговой присыпкой отношение к браку, сиречь к тем сумеречным прелестям его, коих женщины вожделеют не только телом, но и душой. А порой даже не столько телом, сколько душой. Вот девиз нашего медового месяца в ее устах: «Ты мой бог, ты делаешь меня женщиной». Эти восторги, следствие дачного чтения, мною не заслуженные, отнюдь не льстили мне, наоборот, заставляли мою мужскую силу, и без того напуганную, затаиться совершенно. Я только мрачно думал, что недалек тот день, когда одной литературой сыт не будешь. И вот поди ж ты, когда этим весенним днем в воздухе даже не пахло, раб своего нетерпения, что ж, в засадах мне не сидеть, я не удержался от явки с повинной — в виде туманного намека на… и ни-ни больше, вот такой интересный был намек.