Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не помню, как очутился один в лодке на спокойно плещущих волнах. Надо мной простиралось бесконечное небо, такое же, как и в моем детстве. Что будет впереди, кому нужен я теперь, медленно плывущий навстречу волн? Знакомое по блокаде чувство неощутимого перехода из жизни в смерть соблазняет и умиротворяет своей легкостью… Как первобытна и нема могучая природа! Это были минуты, когда душа, как мне казалось, со всей полнотой ощутила загадку и непрерывность человеческого бытия. Ожили и заговорили волны, зашептал тростник, склонились вечерние облака, нежно утешая затерянного в мире человека, а птицы вносили в этот безгласный разговор глубокую жизненную конкретность происходящего мига. Их крики так похожи на человеческую речь! Словно ожила на мгновение природа и обняла своими ветрами и скомканную душу, стараясь расправить ее как опущенный парус…»
Врачующая сила природы не раз спасала впечатлительную душу художника. А он, как мало кто иной, наделен необыкновенным проникновением в тайны природы, с ее вечным процессом умирания и воскресения. Я был поражен, когда однажды прочел такие строки в его книге «Дорога к тебе»:
«Какая хрупкая, нежная прелесть в северной русской природе! Какой тихий, невыразимой музыки полны всплески лесных озер, шуршание камыша, молчание белых камней. Чахлые нивы, шумящие на ветру березы и осины… Приложи ухо к земле, и она взволнованно расскажет о былинных вековых тайнах, сокрытых в ней, поведает о поколениях людей, спящих в земле под весенней буйной травой, под белоствольными березами, горящими на ветру зеленым огнем. Как поют птицы в северных новгородских лесах! Как бесконечен зеленый бор с темными, заколдованными озерами. Кажется, здесь и сидела бедная Аленушка, всеми забытая, со своими думами, грустными и тихими. Как набат, шумят далекие вершины столетних сосен, на зелени мягкого моха мерцают ягоды.
В бору всегда тихо и торжественно. Тихо было и тогда, когда я после мучительных месяцев, казавшихся мне долгими годами, вступил, как в храм, в синь весеннего бора…»
Нельзя без волнения читать переписку Ильи Сергеевича военного времени с родственниками. Вот лишь несколько строк из нее.
Письма никакой редактуре не подвергались. Говорится это к тому, чтобы не было сомнений в их подлинности. Действительно, трудно представить, чтобы одиннадцатилетний ребенок, оказавшись в водовороте душевных потрясений, мог писать столь емко и образно, с такой пронзительной интонацией.
Из письма к матери от 4.05.1942 года:
«Родная, ой, тяжко мне. Украдкой набегают обильные слезы – какую я сделал непростительную ошибку, что уехал! Я отдал бы 60 лет жизни, чтобы вернуться к тебе. Ты будешь уверять, что хорошо, что я уехал, что нас бомбят и голодно, а мне наплевать, лишь бы быть с тобой… Бесценная моя Лякушка (Лякой он называл мать. – В. Н.), пиши мне, ты последняя моя надежда, ты последняя моя радость. В душе все время реву в 100 рек. Эти реки можно остановить только тогда, когда я увижу твое дорогое личико. Ляка, родная Ляка! Зачем я уехал??!!!»
Из писем к тете Агнессе Константиновне от 6.05.1942 года:
«Теперь я остался без Ляки! Я – круглый сирота! Что мне делать? Я одинок, несчастен… Вчера под вечер пришло письмо от тебя; сперва говорили, что маме очень плохо, но после моих приставаний сказали, что дорогой нет!
Я весь вечер проревел, а утром проснулся и опять стал реветь… Атя! Атя! Для чего мне жить, я потерял всех, кого так сильно и безумно любил (за исключением тебя, дяди Коли, Аллы и Нины)… Счастливое хорошее детство закатилось безвозвратно. Сейчас все еще не верится, что я без дорогой, бриллиантовой, золотой Ляки… Получил от нее три письма 25, 26, 30 марта. Тоня (сестра отца – Сергея Федоровича. – В. Н.) спросила: «У кого ты будешь жить?» Я говорю: «У Аси». «А она примет тебя?» Я и ляпнул: «Да»… Жизнь как тяжелое бремя. Так хочу умереть… Атя, Атя, как я одинок, хотя все ко мне ласковы, особенно Тоня…
…Дорогой дядя Коля!.. (муж Агнессы Константиновны. – В. Н.) я одинокий, жить надоело. Хочется домой в свою семью, не хочу верить, что Ляки нет больше. Боже, Боже! Умоляю Бога, чтобы дал мне умереть от воды или от пули…»
3.06.1942 год.
«…Как твое здоровье? Не хочется жить, хочу умереть. Чувствую все время, что всем в тягость, а что самое ужасное – сердце съела тоска по родному и ласковому дому. Если увижу тебя, то буду счастливее всех на всей земле. Проклинаю тот час, когда уехал от вас, моих родных и добрых, где я чувствую, что меня любят. В сердце запели райские птицы, когда прочитал в твоем письме к Тоне: «Я его люблю как сына». И в письме ко мне: «Ты мне всегда нужен». Этим словам, чувствую, не суждено сбыться. Мне никогда не увидеть вас, бомба убьет тебя… Зачем жить? Если с тобой что-нибудь случится, то мне жизнь среди тех, кто меня не любит, не жизнь; это, иначе говоря – тюрьма. Что лучше – тюрьма на всю жизнь или смерть? Я выбираю смерть…»
15.01.1943 год.
«…Сейчас особенно хочется ласки. Тоня уехала. Какое-то тревожное настроение, сердце сжимается… Я так люблю тебя, дорогая, а ты любишь? Далекое прошлое… Гоню от себя злое видение Лякика и всех (умерших) за последнее время: руки – плети, жилы на висках, огромные носы… да что – ты сама видела. Джабик (Елизавета Дмитриевна – бабушка Ильи Сергеевича. – В. Н.) лежала тихо, как спала, и мне не было страшно этого личика, обложенного веточками, этих ручек, на которых в детстве я строил из морщин заборчики.
Это лицо, эта вся ее фигура была так спокойна, ясна, у сложенных рук отливал потемнелой позолотой лик Божьей Матери. Мы с Лякой сидели на стуле (вернее, она села, а я стоял). «Не бойся, Илюшенька, ведь это наш дорогой Джабик», – сказала дорогая Ляка. Она открыла Евангелие и стала читать наугад. Выпало ее любимое место из Завета. Вдруг приоткрылась дверь, пламя свечи заколебалось, мы вздрогнули. Ляка закрыла дверь. А вода в бутылочке замерзла…»
Благодатное воздействие природы, постоянная духовная и материальная поддержка со стороны дяди Миши, тети Аси и дяди Коли, забота других родственников постепенно вывели ребенка из беспросветного состояния.
В Гребло Илья не сторонился крестьянских дел: был подпаском, молотил лен. По трудодням получил первую в жизни зарплату в виде натурального продукта – муки, насыпанной в две наволочки с пометкой «И. Г.», вышитой рукой матери. Вместе со всеми он разделял горе при получении «похоронки», провожал на фронт очередных призывников, на которых вскоре тоже приходили похоронки. Играл с деревенскими ребятами, ходил с ними по грибы и ягоды. Учился в школе, в которую надо было добираться за несколько километров еще до рассвета.
У Ильи Сергеевича завидная память не только на своих первых учителей, но и на всех, кто когда-то относился к нему с добром. Помнит он и директора сельской школы – похожего на большую птицу, горбатенького, с очень умным лицом и темными грустными глазами, говорившего обстоятельно и веско. Ученики считали, что он знает все, и потому его уважали и боялись. Директор был эвакуированным и по его нередко задумчивой отрешенности думалось, что этот человек с весьма драматичной судьбой.