Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном случае он наделяет Эмму Бовари карими глазами (14); в другом — глубокими черными (15); а в следующий раз глаза героини оказываются синими (16).
А мораль отсюда, видимо, такова: не давайте запугать себя сносками. Вот шесть фрагментов романа, в которых Флобер упоминает глаза Эммы Бовари. Очевидно, что для писателя эта деталь не последней важности.
1. (Первое появление Эммы.) «По-настоящему красивые у нее были глаза; карие, они казались черными из-за ресниц…»
2. (Влюбленный муж смотрит на Эмму вскоре после свадьбы.) «Глаза ее казались еще больше; черные в тени, темно-синие при ярком свете, они как бы состояли из расположенных в определенной последовательности цветовых слоев, густых в глубине и все светлевших по мере приближения к белку».
3. (На балу при свечах.) «Ее черные глаза сейчас казались еще темнее».
4. (При первой встрече с Леоном.) «Пристально глядя на него широко раскрытыми черными глазами».
5. (В помещении, когда Родольф впервые рассматривает ее.) «Черные глаза».
6. (Эмма смотрится в зеркало; комната, вечер, Родольф только что ее соблазнил.) «Прежде не было у нее таких больших, таких черных, таких глубоких глаз».
Как там сказано у критика? «Флобер, в отличие от Бальзака, не лепит своих героев при помощи объективных описаний внешности; напротив, автор столь безразличен к наружности персонажей, что…» Интересно было бы сравнить время, которое потратил Флобер, чтобы наделить свою героиню редкими, удивительными глазами трагической грешницы, и время, потраченное доктором Старки, чтобы походя выставить его растяпой.
И последнее, дабы не оставалось никаких сомнений. Самый ранний источник наших сведений о Флобере — это «Литературные воспоминания» Максима Дюкана (издательство Hachette, Париж, 1882–1883, в двухтомах): полные сплетен, авторского тщеславия, самооправданий, совершенно ненадежные, но исторически значимые. На странице 306 первого тома (издательство Remington & Co., Лондон, 1893, переводчик не указан) Дюкан подробно описывает женщину, которая послужила прототипом Эммы Бовари. Это была, объясняет он нам, вторая жена военного врача из Бонсекура, близ Руана:
Эта вторая жена была некрасива — небольшого роста, с тусклыми желтыми волосами и веснушчатым лицом. Она была претенциозна, мужа презирала и считала дураком. Ее отличала известная округлость форм, а в походке и в общей повадке сквозили гибкие, волнообразные движения, подобные извивам угря. В ее голосе сквозь вульгарный нижненормандский выговор прорывались ласкающие ноты, а в ее глазах неопределенного цвета — зеленых, серых, синих, в зависимости от освещения — застыло просительное выражение, никогда их не покидавшее.
Судя по всему, доктор Старки пребывала в блаженном неведении относительно этого примечательного пассажа. Подобная царственная небрежность по отношению к писателю, который так или иначе не раз оплачивал ее счета за газ и электричество, кажется мне удивительной. Проще говоря, я в бешенстве. Теперь вы поняли, почему я ненавижу критиков? Я мог бы попробовать описать вам выражение собственных глаз в данный момент, но от гнева они совсем побелели.
Слушайте. Ра-тарара-тарара-тарара. Потом — ш-ш-ш — вот там. Фа-тафафа-тафафа-тафафа. И снова — фа-тафафа-тафафа-тафафа. И опять. Ратараратара-ратарара — фатафафатафафатафафа. Легкая ноябрьская зыбь заставляет столики бара металлически дребезжать. Настойчивый призыв от ближайшего столика, пауза, пока неслышный пульс колышет судно, а потом негромкий ответ с другой стороны. Призыв и ответ, призыв и ответ; как пара механических птиц в клетке. Вслушайтесь в ритм: ратараратараратарара фатафафатафафатафафа ратараратараратарара фатафафатафафатафафа. В нем слышится постоянство, стабильность, взаимное доверие; однако перемена ветра или прилив могут положить конец всему.
Иллюминаторы на корме в каплях воды; в один из них можно различить пару толстых шпилей и вялую макаронину промокшей веревки. Чайки давно нас покинули. Они покричали нам в Ньюхейвене, оценили погоду, отметили отсутствие пакетов с бутербродами на задней палубе и повернули обратно.
Кто их осудит? Они могли бы следовать за нами до Дьеппа целых четыре часа в надежде на то, что обратный путь окажется удачнее, но это ведь десятичасовой рабочий день. Сейчас они, наверное, клюют червей на каком-нибудь мокром футбольном поле в Роттингдине.
Под окном стоит двуязычный мусорный бак с орфографической ошибкой. Верхняя надпись «PAPIERS» — как же официально звучит это французское слово! Оно как будто требует у вас паспорт и водительские права. Английский перевод внизу: «МУСОРА». Как меняет смысл одна буква. Первый раз, когда Флобер увидел свое имя в печати — как автор «Госпожи Бовари», первый выпуск которой анонсировался в «Ревю де Пари», — оно было написано «Фобер». «Если в один прекрасный день я явлюсь миру, то в полных доспехах», — хвастался он. Но даже в доспехах подмышки и пах никогда не бывают полностью защищены. Как он сам отмечал в письме к Буйе, опечатка в «Ревю» только одной буквой недотянула до того, чтобы превратить его в лавочника: имя Фобе значилось на бакалейной лавке на рю де Ришелье, прямо напротив «Комеди Франсез». «Я еще не появился, а меня уже свежуют заживо».
Мне нравится пересекать Ла-Манш в межсезонье. В молодости предпочитаешь вульгарные месяцы, зенит года. Чем старше становишься, тем больше ценишь межвременье, когда месяц сам не знает, на что решиться. Может быть, это признание в том, что тебе уже не обрести былой ясности. А может, признание в том, что ты предпочитаешь пустые паромы.
В баре человек шесть, не больше. Один растянулся на скамье, и равномерное дребезжанье столиков уже убаюкало его до первого мерного всхрапывания. В это время года не бывает школьных экскурсий; не работают дискотека, салон видеоигр и кинозал; бармен с кем-то болтает.
Я совершаю эту поездку уже третий раз за год. Ноябрь, март, ноябрь. Просто провожу пару ночей в Дьеппе; хотя иногда беру машину и еду в Руан. Совсем недолгий путь, но что-то меняется. Меняется. Свет над Ла-Маншем, например, с французской стороны совсем другой: более ясный и в то же время более изменчивый. Небо — театр перемен. Это не романтическое преувеличение. Пройдитесь по художественным галереям нормандского побережья, и вы увидите, что чаще всего рисуют местные художники: вид на север. Полоска пляжа, море и небо, на котором все время что-то происходит. Английские художники не делают ничего подобного, они и не думают толпиться в Гастингсе, Маргите и Истбурне, глазея на монотонно-хмурый канал.
Но я езжу не только из-за света. Я езжу из-за мелочей, о которых не помнишь, пока не увидишь их снова. Как их мясники разделывает мясо. Как серьезны их аптекари. Как их дети ведут себя в ресторане. А их дорожные знаки? (Франция — единственная известная мне страна, где водителей предупреждают, что на дороге может быть свекла: BETTERAVES,увидел я однажды в красном предупреждающем треугольнике, на котором изображалась машина, потерявшая управление.) Изящные городские ратуши. Дегустация вин в придорожных меловых пещерах. Я мог бы продолжать, но этого достаточно, а то я заведу пластинку о липах, об игре в петанк, о хлебе, вымоченном в терпком красном вине, — они называют это la soupe à perroquet, суп из попугая. У каждого есть свой список, и чужие списки всегда кажутся глупыми и сентиментальными. Вот только на днях я читал перечень, озаглавленный «Что я люблю». В нем значились: «салат, корица, сыр, красный перец, марципаны, запах свежескошенной травы… (хотите читать дальше?) розы, пионы, лаванда, шампанское, нетвердые политические убеждения, Гленн Гульд…» Этот ряд, составленный Роланом Бартом, продолжается бесконечно. С чем-то вы соглашаетесь, что-то вас раздражает. После медока и перемен Барт одобряет «Бувара и Пекюше». Ну хорошо, продолжим чтение. Что еще? «Ходить в сандалиях по тропинкам юго-западной Франции». Так и хочется немедленно рвануть на юго-запад Франции и посыпать тропинки свеклой.