Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как говорится, лежачего не бьют. Однако пророк дает пинка лежачему не с намерением его принизить, а чтобы заставить его подняться на ноги. Пинкам этим сопротивляются, утверждения и обвинения ставятся под сомнение, и не для того, чтоб установить истину”.
Мы были свидетелями, и я, и Александр Павлович Чудаков, и наши сотоварищи, вот этого смятения в рядах литераторов. Скажу честно, у нас с А. П. никаких сомнений в оценке ее и первого и второго томов не было, потому что мы были уверены – она имеет право на всё. А вокруг творилось бог знает что. К примеру, Вениамин Александрович Каверин, с которым мы с Александром Павловичем были просто, можно сказать, дружны, несомненно, благородный человек, пришел совершенно в бешенство от этих мемуаров. Будто бы она Тынянова задела…
А она и не задела, просто вспоминала, как он больной к ней вышел, еле держась на ногах, а он уже действительно еле держался на ногах. И когда Каверин написал письмо Надежде Яковлевне, такое гневное, резкое, несправедливое абсолютно, я Колю Каверина (скончавшегося, к большой моей печали, не так давно), просто безукоризненного, я бы сказала, человека, очень просила:
– Коля, ну попробуйте уговорить папу, чтобы он все-таки как-то пожалел об этом письме – внес бы, что ли, какие-то поправки…
– Нет, я не буду уговаривать. Я стопроцентно знаю, что ничего не получится, и потом – я с ним согласен.
Точно так же возмущена была мемуарами Н. Я. Лидия Корнеевна Чуковская – человек, в благородстве которого, кажется, у нас нет оснований сомневаться. Всё лучшие люди. Да, во втором томе немало резких и нередко несправедливых оценок людей. Но ведь давно все понимали, что долгие советские годы если не ломали, то в какой-то степени искривляли людей, причем каждого по-разному. Как писал Евтушенко: “Мы – карликовые березы… А холод нас крючит и крючит…” Но именно от женщины, столько перенесшей, дружно потребовали стати самой стройной березки…
Рада вспомнить, что Зиновий Самойлович Паперный сказал: “Ну посмотрите, что творится! Да ведь она имела право сказать, крикнуть нам всем: «Сволочи! Вы сидели тут, издавали книги, в ЦДЛ в ресторане сидели, а мой Ося погибал в лагере!»” Вот он попросту выразил эту очевидную, казалось бы, но мало кем понятую и принятую вещь.
Ну и последнее. Среди огромного количества важного в ее мемуарах, сыгравших очень большую роль в истории нашей литературы, – она сохранила несколько фраз Анны Андреевны, там, в этих мемуарах: “Мы живем в догутенберговский период”, “Ося в печатном станке не нуждается”, “Мы не знали, что стихи такие живучие”.
Эти фразы дали возможность нам, историкам литературы, понять очень важную вещь. Вот я считаю, что первое семилетие после войны – это единственное время, с конца 46-го до 53-го года, когда литературная эволюция остановилась.
И мы поняли по этим фразам, что самиздат включил эволюцию. Часы литературной эволюции пошли. Эти фразы дали ключ к пониманию очень важных процессов.
Конечно, мне кажется, ее явление не до конца осознано. Надеюсь, мы сумеем вернуть верное понимание XX века нашим новым поколениям. Я уверена даже в этом. Иногда думаешь: “Да что ж такое, только цепь катастроф…”
Нет, кроме этого кое-что было другое. XX век дал, во-первых, неслыханное количество прекрасных людей в российском обществе, а во-вторых, он продемонстрировал нам роль этих людей в нашем сначала просто тоталитарном, а потом в мягко-тоталитарном советском мире.
Здесь сидят на сцене люди, общавшиеся с Надеждой Яковлевной, наверное, и в зале есть такие. Достаточно тех, кто видел ее хоть один раз. И даже после одного разговора с ней они, наверное, долгое время сохраняли в душе этот потенциал, который помогал сопротивляться. И таких людей было, к счастью, немало. И история XX века должна писаться с учетом роли вот этих отдельных личностей, к которым Надежда Яковлевна принадлежала.
…Она писала свои книги, которые я воспринимаю как очень художественную прозу прежде всего. Одна из самых сложных задач прозы – это победа над материалом. Бывает такой материал (и в XX веке его столько!), когда проза художественной стать не может. Просто это невозможно – победить ГУЛАГ или Майданек, или еще что-нибудь такое непреодолимое. XX век весь состоит из этого материала: из ГУЛАГа, концлагерей, войн, смертей, ужасных судеб. И тогда вроде бы безразлично, как это написано.
Но у Надежды Мандельштам в ее “Воспоминаниях” есть какая-то удивительная победа и слова над материалом, и какое-то равноправие материала и слова, что позволяет говорить о ней как о великом равнозначном прозаике.
Надежда Яковлевна прекрасно знала, кто она такая, находясь все-таки в тени своего вдовства. Не только по гордой осанке, которую хранила вся череда женщин этого поколения, но и потому, что она знала, что она писатель. И совершенно не собиралась затмеваться гением Осипа Эмильевича. Надо попытаться отделить (хотя это в едином сплаве) заслуги Надежды Мандельштам как вдовы и носительницы наследия Осипа Эмильевича и заслуги Надежды Мандельштам как писателя, выразившего эпоху в таком сжатом и точном виде, как ее мемуары.
Сейчас мы отмечаем столетие именно писателя Надежды Мандельштам. И подвиг ее перед русской поэзией пусть будет чертой биографии великого человека. Но надо больше говорить о том, как она выразилась в искусстве прозы. Она выразилась премного в нем. Великий она была человек во всех смыслах слова. И я счастлив, что знал ее так долго – с 1963 года до ее кончины, до отпевания. Для людей малознакомых, наверное, у нее было много такой брони, позы. Позы не в вульгарном смысле, а вот какой-то стойки, так вот правильно сказать. Стоять с прямой спиной и немножко приподняв голову, чтобы не с каждым говорить наравне, – это было, защи щаться-то надо. А в более близком общении – был простой, точный, умный человек. Ум пересказать нельзя. Сидит у себя на кровати со своей вечной беломориной, на кухоньке ютится один из ее верных пажей, пасущих ее быт.
У меня есть один мемуар, последний, который связан с тем, как я ее видел живой. А я его и не скажу, пусть это останется при ней. А возможно, она это и написала, возможно, это будет опубликовано.
…Мое право говорить о Надежде Яковлевне ничтожно, я не знал ее живой.