Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока он был в отъезде, я ходила только в школу да из школы и, возвращаясь, с грохотом сбрасывала на сверкающий паркет в прихожей сумку с книгами. Ни отец, ни миссис Клэй не позволяли мне выходить вечерами — разве что в кино на тщательно отобранный фильм с тщательно отобранной подружкой. Теперь я поражаюсь тому, что ни разу не возмутилась против этих запретов. Как бы то ни было, я предпочитала одиночество: в нем я росла и чувствовала себя как рыба в воде. Я преуспевала в учебе, но не в общественной жизни. Девочки-ровесницы приводили меня в ужас — особенно горластые, непрерывно курящие всезнайки из семей знакомых дипломатов. В их кругу я всегда чувствовала, что платье у меня слишком длинное — или слишком короткое — и опять я одета не «как все». Мальчики казались таинственными существами из иного мира, хотя порой я смутно мечтала о мужчинах. А в сущности, счастливее всего я бывала в отцовской библиотеке: огромной красивой комнате на втором этаже.
Возможно, когда-то отцовская библиотека была просто гостиной, но он проводил с книгами куда больше времени, чем с гостями, и считал, что просторная библиотека важнее большой гостиной. Мне с давних пор был открыт свободный доступ к его коллекции. Пока отца не было дома, я проводила часы за столом черного дерева, готовя домашние задания, или же лазала по полкам, скрывавшим стены. Позже я поняла, что отец то ли забыл, что стояло у него на верхних полках, то ли — скорее — полагал, что мне до них ни за что не добраться, однако со временем я дотянулась не только до перевода «Камасутры», но и до старинного тома, рядом с которым обнаружился конверт с пожелтевшими бумагами.
И по сей час не знаю, что подтолкнуло меня достать их с полки. Однако заставка посреди книги, дух древности, поднимавшийся от ее страниц и открытие, что бумаги — частная переписка, властно захватили мое внимание. Я знала, что нехорошо читать личные бумаги, да и вообще чужие письма, и к тому же опасалась, что в комнату вдруг ворвется миссис Клэй с намерением смахнуть пыль с безукоризненно чистого стола, — и потому, наверное, то и дело оглядывалась через плечо на дверь. Но все же я не удержалась и не отходя от полки, прочла первый абзац лежавшего сверху письма.
«12 декабря 1930 г. Тринити-колледж, Оксфорд.
Мой дорогой и злосчастный преемник!
Жалость наполняет меня, когда я представляю, как ты, кем бы ты ни был, читаешь эту повесть. Отчасти я жалею и себя — потому что, если мои записи попали к тебе в руки, я несомненно в беде, а быть может, меня постигла смерть или худшее, чем смерть. Но и тебя мне жаль, мой еще неведомый друг, потому что письмо мое будет рано или поздно прочитано лишь тем, кому не обойтись без этих гибельных знаний. Ты не только в некотором смысле преемник мой: скоро ты станешь моим наследником — и мне горько передавать другому, быть может, недоверчивому читателю опыт моих собственных столкновений со злом. Не знаю, почему мне самому досталось такое наследство, однако надеюсь понять со временем — возможно, пока набрасываю для тебя эти записки или в ходе дальнейших событий».
На этом месте чувство вины, или иное чувство, заставило меня поспешно спрятать письмо обратно в конверт, но мысли о нем не оставляли меня весь день и наутро проснулись вместе со мной. Когда отец вернулся из последней поездки, я искала случая расспросить его о письме и о странной книге. Я ждала, когда он освободится и мы останемся наедине, но он в те дни был сильно занят, а в моем открытии было нечто, мешавшее мне обратиться к нему. В конце концов я напросилась с ним в следующую командировку. Впервые у меня появился от него секрет, и впервые я на чем-то настаивала.
Отец согласился нехотя. Он переговорил с моими учителями и с миссис Клэй, предупредил, что у меня окажется вдоволь времени для уроков, пока он будет на совещаниях. К этому я была готова: детям дипломатов не привыкать дожидаться родителей. Я уложила в свой матросский сундучок учебники и двойной запас чистых гольфов, а утром, вместо того чтобы отправиться в школу, вышла вместе с отцом и в молчаливом восторге прошагала с ним пешком до вокзала.
Поезд довез нас до Вены, отец не выносил самолетов, которые, по его словам, отняли у путешественников дорогу. Одну короткую ночь мы провели в отеле и снова сели в поезд, чтобы пересечь Альпы среди бело-голубых вершин с названиями, памятными мне по домашней карте. Пройдя через пыльное желтое станционное здание, отец нашел арендованную им машину, и я, затаив дыхание, смотрела вокруг, пока мы не свернули в ворота города, о котором он рассказывал так часто, что мне случалось видеть его во сне.
К подножию Словенских Альп осень приходит рано. Еще до сентября обильная жатва обрывается внезапными проливными дождями, которые льют дни напролет и сбивают листья на улочки деревень. Сейчас мне уже за пятьдесят, но раз в несколько лет я бываю здесь и в памяти неизменно оживает первая встреча с сельской Словенией. Это древняя земля. И она все более погружается inaeturnum с наступлением очередной осени, неизменно заявляющей о себе тремя красками в общей палитре: зеленая страна, два-три желтых листка и серый предвечерний сумрак. Должно быть, римляне, оставившие здесь крепостные стены, а западнее, у побережья, еще и гигантские арены, знавали эту осень и ощущали такой же холодок по спине. Когда машина проехала в ворота старейшего из юлианских городов, я обхватила себя за плечи. Впервые меня поразил мучительный восторг путешественника, заглянувшего в дряхлое лицо истории.
Поскольку моя повесть начинается с этого городка, то, ограждая от туристов, следующих дорогами судьбы с путеводителями в руках, я назову его Эмоной, как называли римляне. Эмона была построена на остатках свайного поселения бронзового века, тянувшегося вдоль реки, по берегам которой теперь высились современные здания. А через пару дней я увидела особняк мэра, жилые дома семнадцатого века, украшенные серебряными fleurs-de-lys, покрытый густой позолотой внутренний фасад огромного здания рынка, ступени которого от тяжелых дверей с мощными засовами спускались прямо к воде. Веками через эти двери, товары доставлявшиеся речным путем, попадали прямо в чрево города. А там, где по берегам когда-то теснились лачуги бедноты, теперь широко разрослись старые платаны — деревья европейских городов, они вознесли ветви над городской стеной и сбрасывали ленточки коры в речной поток.
За рынком под тяжелым небом раскинулась главная городская площадь. Эмона, как и ее южные сестры, щеголяла пестротой хамелеонового прошлого: венецианские «деко», величественные красные церковные здания от Ренессанса до славянского католицизма и сутулые бурые костелы, напоминавшие о Британских островах. (Святой Патрик посылал в эти края миссионеров, замкнув круг новой религии, вернувшейся к своим средиземноморским истокам, в городок, гордившийся первыми христианскими общинами в Европе.) То здесь, то там Оттоманская Порта заявляла о себе резьбой дверей или остроконечными оконными проемами. За рынком отзванивала вечернюю мессу маленькая австрийская церквушка. Мужчины и женщины в синих робах расходились по домам после социалистического рабочего дня, пряча под зонтами пакеты с покупками. Направляясь к сердцу Эмоны, мы с отцом пересекли реку по чудному старинному мостику, охраняемому зеленокожими бронзовыми драконами.