Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— и вот ты и в цивилизации, с тобой разговаривает человек твоей профессии (поэт!), редакция, пишущая машинка, счастье!
Потом ты бродишь опять под дождем, заходишь в кафе, боясь цен, там сидят дамы в тех же шляпках (дама никогда не снимет шляпки в общественном месте. Не снимет шляпки и светлых перчаток!).
Дамы пьют кофе из чашечек, очень маленьких и белых, некоторые едят крохотные пирожные маленькими вилками и очень ловко, как-то без участия губ, то есть не делая изо рта дудку и потом не помогая себе высунутым языком, браво.
Денег у меня только на кофе. Четкая смета, в день рубль на еду, рубль на ночевку в гостинице. Сомнения с меню в руках сидя под стоящей официанткой. Смятение с меню в руках. Не терять лицо! Я русский писатель!
Из чистого, уютного кафе я ступаю опять под дождь в своих мокрых туфлях. Зябну после тепла.
Наступает сиреневый вечер, огни дрожат в лужах, горят витрины с немыслимыми товарами, мокрая мостовая дымит легким туманом, потому что на самом деле лето, и тут путника, затерянного в чужом городе, охватывает мгновенный ужас — как найти ту окраину, тот дом, адрес где адрес на каком трамвае в какую сторону у кого спросить о о о?
Но как-то — и это тоже счастье — все обошлось, и впотьмах, взобравшись по крутому шоссе, среди очень редких огней и ровно подстриженных кустов, я иду по дорожке, вижу тот самый дом, вхожу в сени, поднимаюсь по темной, пахнущей старинной пылью, лестнице.
Оказывается, меня ждут с ужином. Я смущена. Я потратила свой рубль на кофе и пирожок (надо было не потерять лицо перед лицом официантки), и у меня ровно еще рубль на ночь (воображаемый номер в гостинице).
И я могу заплатить Ядвиге только за ночлег! А за ужин не в силах!
Путано отказываюсь, язык не поворачивается говорить о деньгах. Она (Ядвига) не принимает моих слов всерьез, она же готовила и ждала меня!
Она кладет на тарелочку мои сырники, ставит баночку сметаны, наливает чай. О счастье! Горячий чай! Я шла домой два часа.
Она спрашивает.
Я отвечаю.
Да, я проехала много литовских городов, сел, деревень. Где была? Была ли в Паневежисе (ударение она делает на «и»)?
Да! Там ведь театр! И я да, ходила вокруг этого театра, хотела оставить им свою пьесу, но там было закрыто на лето. Знаменитый театр с прекрасными актерами! Банионис, да!!!
Да, Банионис, Будрайтис, Мильтинис, отвечает Ядвига. Я из Паневежиса.
Да?! О, как здорово! Красивый город весь в цветах, какой парк! Скверы! Пеларгонии на всех балконах!
— Я из Паневежиса, — повторяет она, передвигая туда и сюда сахарницу, масленку, баночку сметаны. — Я переехала в Вильнюс, купила тут квартиру себе.
— О, здорово!
— Да, я не могла больше жить в Паневежисе.
Опять у нее ходы в этой шахматной партии на скатерти. Чайник чуть левее. Сметану рядом. Сахарницу на ее место.
— Вильнюс — красивый город, большой, — подтверждаю я, что-то предчувствуя.
— Я не могла жить там больше, мой дом сгорел.
Пауза. Язык не поворачивается отвечать.
— Я утром ушла на рынок, — бесцветно продолжает моя Ядвига. — Вернулась — все горит. Они сгорели, пока я ходила. Дочь, внук, муж, зять. Они спали все. Я их оставила во сне. С тех пор не могу плакать.
Молчание.
Свет, тусклый свет, экономная слабенькая лампочка из-под бедного абажура низко над столом. Как там, в Туле, в бедной сиротской, замершей за столом семье.
После этих слов что говорить. Наступает молчание.
Ядвига даже не пытается меня ни о чем спрашивать. По ее лицу видно, что она недовольна собой, слишком рано она выдала свою тайну. Надо было посидеть, побеседовать по-человечески, послушать ДО объявления. Надо было молчать.
Но как молчать? Она и так все молчит, здешним соседям не рассказывает ничего.
Новые знакомые не примут такого горя, будут шарахаться как от заразной больной. Как шарахались от нее в Паневежисе.
Каждый день в шесть утра она выходит из своего теперешнего дома в час, когда вышла из того дома в тот, последний раз, покинула мирных спящих, навеки уснувших детей. Куда она идет в шесть утра? Туда, где мы встретились. Она идет к храму.
Ядвига на следующее утро, однако, не уходит так рано, я еще с ней, тут. Она приготовила кофе, свежая булочка (все-таки сбегала в магазин) на столе, мед, масло. Запах кофе и дыма, бедная квартирка.
Я уезжаю дальше, к морю, у меня там дело, я должна видеть дом Томаса Манна, моего любимого писателя, я должна поклониться этому дому и там закончить свою пьесу, которую пишу по дороге.
Мне ехать и ехать, и надо спешить, автостоп не такое быстрое средство передвижения, а в конце августа нужно вернуться в Москву и забрать из санатория ребенка.
Кирилл астматик у меня, восьмилетний мальчик. А муж умер в прошлом октябре, умер, ушел, покинул нас. Ему было тридцать два года. Шесть последних лет он был парализован.
Ядвига неловко протягивает мне руку на прощанье, я ей тоже все рассказала. Я говорю хозяйке, что мой муж был такой худой, что выглядел как Иисус Христос на кресте.
Она тянется поцеловать мне руку. Она плачет вместе со мной.
Моя мама тоже всегда норовит чмокнуть нас с Кирюшей в руки.
Я еду на трамвае вон из города, опять становлюсь на пустынном шоссе. На поезд нет денег. Свобода, оглушительная свобода после шести лет больниц и упорной борьбы. Свобода еще на десять дней, а потом ежедневная жизнь, можно держать ребенка за руку, мое спасение, мое сокровище. Ядвига там одна, сухая ветка сожженного дерева.
Кто ее замечал — да никто. Девка как девка, играла в лапту и даже с ребятами футбол, носилась в казаки-разбойники, в то время как расцветали во дворе красивые девочки Альбина, Ольга и ее сестра Ирина, все из флигеля напротив большого дома, где было за много лет до того совершено убийство, застрелили мужчину из пистолета, он открыл кому-то дверь. Чуть ли не Альбина его дочь?
Во всяком случае, для нас это был знаменитый двухэтажный флигель с глубоким подвалом, который тянулся через улицу Чехова на ту сторону, все так говорили, но проверять было страшно (потом девочка проверила, прошла одна в полной тьме и вылезла на той стороне у чужой школы из какого-то сарая через стену, загороженную куском оцинкованной ржавой железки).
И ходил через двор Щеник, мальчик из музыкальной школы с аккордеоном, красавец типа Элвиса Пресли — но тогда ни о чем подобном еще не знали у нас. Красавец, чуть ли не крошечные бакенбарды, и чуть ли не кок на стройной голове.
А наша девочка играла в футбол, и если с кем и имела дело (в смысле от кого постоянно бегала), то это был страшенный Горилла, Гарик, очень курносый, лохматый: горилла.