Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его уроки ничему особенному не научили, да он к ним никогда и не готовился, полагая, что обладает природным шармом. Чрезмерно экспрессивная речь искривляла его губы в гримасы, заставляла прихотливо играть его голос – сиплый, но певучий. Это был голос сирены, который странными модуляциями не только заставлял вспомнить его родной Лангедок, но, более того, отсылал в глухую провинцию, к стародавней мелодике разговорного французского. Так его лицо и голос вкупе создавали ощущение чего-то совершенного добродушного и в то же время язвительного: своеобразный образ гуманиста XVI столетия, врача и философа, бессмертный по духу, но во плоти.
Второй, а иногда и третий час лекции был посвящен осмотру больных: мы присутствовали при необычных представлениях с участием хитрого врача-практика и пациентов, за годы безумия привыкших к этим типичным упражнениям. Хорошо знающие, чего от них ждут, они по сигналу впадали в беспокойное состояние и чрезмерно сопротивлялись своему укротителю, чтобы тот мог как можно ярче продемонстрировать свои способности. И аудитория охотно очаровывалась его виртуозностью. Те, кто был удостоен внимания учителя, вознаграждались и доверием одного из больных в личной беседе. Ни один контакт с индейскими дикарями не напугал меня так, как разговор с одной старой дамой, состоявшийся однажды утром. Она была с ног до головы укутана в свитера и считала себя тухлой селедкой среди кубиков льда. Внешне спокойная, в любой момент она могла выйти из себя, если бы ее защитная оболочка вдруг растаяла.
Дюма был в некоторой степени мистификатором, вдохновенно обобщающим материал. Обширный замысел его работ служил подтверждению довольно обманчивого критического позитивизма. Этот ученый был человеком большого благородства, но таким он предстал передо мной много позже, на следующий день после перемирия[2] и незадолго до своей смерти, когда он, почти уже слепой, вернувшись в свой родной Лединьян, написал мне приветливое и сдержанное письмо с единственной целью выразить солидарность первым жертвам тех событий.
Я всегда сожалел, что мне не довелось знать его юношей, смуглым брюнетом, похожим на конкистадора, когда взволнованный научными открытиями XIX века в области психологии, он отправился на духовное завоевание Нового Света. Как земля принимает разряд молнии, так бразильское общество приняло его. И в этом проявился, несомненно таинственный феномен, когда два осколка истории Европы четырехсотлетней давности (некоторые важнейшие принципы устройства которой хранились, с одной стороны, в протестантских семьях юга Франции, с другой – в среде бразильской буржуазии, эстетской и немного декадентской) сошлись, признали друг друга и воссоединились. Ошибка Жоржа Дюма была в том, что он так никогда и не осознал подлинный исторический характер этих обстоятельств. Ему удалось соблазнить лишь одну Бразилию – Бразилию землевладельцев (их кратковременный приход к власти создал иллюзию, что это и есть подлинная Бразилия), которые постепенно инвестировали промышленные предприятия с иностранным участием и стремились обрести идеологическую опору в добропорядочном парламентаризме. Наши студенты, происходившие из семей иммигрантов новой волны и мелких помещиков, связанных с землей и разоренных рыночными спекуляциями, зло называли крупных землевладельцев «grao fino» – сливки общества. Примечательно, что открытие университета в Сан-Паулу, главное деяние Жоржа Дюма, способствовало продвижению именно представителей скромного среднего слоя, перед которыми после получения дипломов открывались перспективы административной службы. Так что наша миссия в университете состояла в том, чтобы содействовать формированию новой элиты, которая вскоре начала отдаляться от нас, по мере того как Дюма, а затем и министерство иностранных дел отказывались понимать, что эта элита – самое ценное из всего нами созданного, хотя она и стремилась подорвать феодальный слой, который ввел нас в Бразилию, с одной стороны, чтобы создать себе залог на будущее, а с другой – ради приятного времяпрепровождения.
Но тем вечером, во время банкета франко-американского комитета, ни я, ни мои коллеги, ни сопровождавшие нас жены не могли еще оценить ту роль, которую нам невольно предстояло сыграть в эволюции бразильского общества. Мы были слишком поглощены наблюдением друг за другом и опасениями своих возможных промахов, ведь Жорж Дюма нас предупредил, что теперь нужно быть готовым последовать образу жизни наших новых хозяев, то есть посещать автомобильный клуб, казино и ипподром. Это казалось невероятным для молодых преподавателей с жалованьем в двадцать шесть тысяч франков в год, даже после того как нам, немногочисленным участникам экспатриации, его утроили.
«Самое главное, – сказал нам Дюма, – вы должны быть хорошо одеты». Стремясь нас успокоить, он добавил с трогательным простодушием, что на этом можно хорошо сэкономить недалеко от рынка Ле-Аль в заведении «Круа Жаннетт», где он всегда делал покупки, пока учился в Париже на врача.
Как бы там ни было, мы не предполагали, что в течение следующих четырех или пяти лет наша немногочисленная группа за редким исключением будет путешествовать первым классом на грузопассажирских судах, принадлежавших компании морских перевозок, которая в то время обеспечивала сообщение с Южной Америкой. На выбор предлагались каюты второго класса на роскошном судне или первого класса, но на более скромных судах. Были те, кто в погоне за сомнительной выгодой – с пользой провести время в компании послов – выбирал первый вариант, оплачивая остаток суммы из собственного кармана. Мы же отдавали предпочтение второму и хоть и тратили на дорогу лишние шесть дней, но зато могли почувствовать себя полновластными хозяевами и посетить по пути множество гаваней.
Сегодня, по прошествии двух десятков лет, мне бы хотелось по достоинству оценить то неслыханное великолепие, то исключительное по-королевски привилегированное положение, дарованное нам, путешествующим в составе восьми или десяти человек: палуба, каюты, курительный салон и столовая были в нашем полном распоряжении – и все это на корабле, рассчитанном на сто, а то и сто пятьдесят пассажиров. На корабле, который на протяжении девятнадцати дней, благодаря отсутствию посторонних, казался нам бескрайним пространством, целой страной, – и наши владения двигались вместе с нами. После двух или трех поездок, едва поднявшись на борт, мы тут же возвращались в привычный мир: мы поименно знали всех первоклассных марсельских стюардов, усатых, в обуви на толстой подошве, от которых исходил резкий чесночный запах, когда они подавали нам филе пулярки или тюрбо. Обеды, и без того пантагрюэлевские, становились еще обильнее из-за нашей малочисленности. Но даже при самом большом желании мы не смогли бы уничтожить все запасы корабельной кухни.
Конец одной цивилизации, начало другой, внезапное осознание того, что, возможно, наш мир становится слишком мал для людей, его населяющих… Не столько цифры, статистические данные и революции открыли мне эти очевидные истины, сколько ответ, полученный несколько недель назад по телефону, пока я тешил себя мыслью пятнадцать лет спустя вновь обрести молодость, вернувшись в Бразилию, – как бы ни складывались обстоятельства, мне следовало бы заказывать каюту за четыре месяца.