Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антония в таких случаях таинственно похрустывает пальцами, снисходительно улыбается глупости и непонятливости юных гостей.
— У бумаги, деточка, особенная энергетика, — терпеливо и ласково объясняет она. — Что такое техника? Техника бездушна и глупа. А у меня через обычную ручку с бумагой, которая, между прочим, когда-то было тёплым деревом, живым и животворным, устанавливается, если хотите, астральная связь, проводимость, которую я ощущаю через особое тепло… Я транслирую бумаге свою душу, а она, в благодарность, даёт мне силы и порой вдохновение. Вы даже не представляете, как это сказывается на конечном продукте, на литературе!
Юнцы кивают, обескураженные. Порой в их глазах явственно читается вопрос, что а почему бы тогда не использовать гусиное перо и чернила, которые ещё «теплее» и «проводимее», чем банальная дешёвая шариковая ручка, но ума хватает таких вопросов не задавать. Потому что в этом была бы некая подковырка, а начинающие журналисты справедливо не дают себе права подковыривать уважаемую и известную старую писательницу. Хотя Антония готова была бы и к этому подлому вопросу, он абсолютно был бы логичен и оправдан. Она ответила бы элегантно и остроумно: «Нынче не делают качественных гусиных перьев для письма, в противном случае я непременно воспользовалась бы именно ими».
Нега и кайф заполнили тело. На какую-то секунду даже показалось, что ей не так много лет, а существенно меньше, что она сейчас легко может вскочить со своего скрипучего вертящегося креслица и, крикнув «эх!», сбацать нечто вроде рок-н-ролла… Впрочем, танцы и в молодости не были её сильным местом. На танцплощадках, чтобы не терять лица, приходилось делать презрительную гримаску (вот уж на это она всегда была мастерицей!) и, окидывая насмешливым взглядом лихо отплясывающих подружек, изрекать нечто вроде «Дрыганье ногами — удел недалёких куриц!». Поскольку она была лидером, отличницей и уважаемой активисткой во всех на свете общественных делах, всегда находилось множество её почитателей обоего полу, угодливо грохающих смехом, и как-то так повелось думать, что Антония и танцует лучше всех, но просто считает ниже своего достоинства таким стыдным образом проводить досуг.
Старая писательница неторопливо поднялась, чуточку ойкнув, схватилась за поясницу: какой там рок-н-ролл! Вот и ноги гудят, а ведь она сидела, а не стояла или ходила! Проклятые годы, чёртова старость!
Антония вышла из-за стола и поковыляла на кухню. Надо выпить чаю и позвонить на работу мужу, сообщить, что она закончила. Можно было бы подождать до его прихода, но ей не терпелось поделиться… Да, сначала позвонить, а потом чаю!
— Масик! — усталым голосом произнесла Антония с трубку. — Как ты, милый? Ты знаешь, я закончила… — и она вздохнула чуточку даже со стоном. — Очень устала, да. Нет никаких сил. Всё из меня высосано… Я выпотрошенная, пустая и тупая, — она многозначительно хмыкнула, ожидая определённой реакции. Разумеется, она её получила. — Да, милый, да… Спасибо тебе, я знаю… Да, конечно, я — герой, ах… — как бы саркастически согласилась Антония с мужем. — Отдыхать? Ну, мне ещё ужин надо приготовить… и в магазин… Нет, об этом не может быть и речи. Я всё сделаю… я всё сделаю сама! — это она уже заявила без драматизма и решительно: ещё не хватало поручать что-то Масику! Это означало бы, что они останутся без нужных продуктов и ужина. Он же не способен… ну, да ладно. Поговорив с мужем, Антония заварила себе горячего чая и с хрустом разгрызла сушку с маком. Несмотря на возраст, зубы у неё всё ещё были крепкие. Спасибо отличным в этом смысле генам! Зубы — что надо. Кусачие вполне.
Старую писательницу звали не Антонией. Антонией она сама себя называла, мысленно, никто не знал об этом, даже Масик. Она никогда не призналась бы никому в этом мире, почему она Антония, что значит — Антония…
Антония — это от мужского имени Антон. Антон — её пожизненная любовь, её страсть, её друг и самый главный мужчина жизни. Если хотите, её божество. Это единственный человек на свете, которому она искренне простила бы всё: физическую немощь, немытые волосы, неумение дать в морду, несвежую обувь… Всё то, что она прощала другим мужчинам, прощала своему Масику, но… неискренне прощала, а как бы во славу Антона. Как бы в его память и потому, что ей казалось — он был таким же. Только он был Антоном. По фамилии Чехов.
Интеллигент. Нет, не так… ИНТЕЛЛИГЕНТ! Настоящий, образец, эталон, экземпляр Палаты мер и весов! Интеллигент до мозга копчика, с непременным пенсне, в шляпе и… пусть с немытыми волосиками и несвежими носками! Ему — можно. А в его честь можно и прочим, хотя приходится сдерживать волны раздражения, а иногда даже ярости. Но нельзя себе позволять подобные эмоции, Антон Павлович не одобрил бы. Антония была убеждена в этом и потому терпела от многочисленных своих друзей и знакомых, а в первую очередь от Масика, стойко терпела «чеховские черты». Она не сомневалась в том, что права, ведь Он и был такой — слегка пылью присыпанный не очень свежий, но ИНТЕЛЛИГЕНТ. Она боготворила его. И перхоть на его плечах, которая, по её мнению, непременно была, тоже признак интеллигента. Ну и что? У такого человека даже перхоть прекрасна!
Перхоть не была прекрасна на плечах мужчин из окружения Антонии. Она была отвратительна. Но старая писательница мужественно терпела. Как терпела лёгкую недомытость Масика, его вечно висящие на заду и коленях штаны, всегда-всегда чёрные зубья его светло-коричневых расчёсок (почему они моментально становились чёрными, как он моет голову? Там волос-то кот наплакал, откуда же эта вечная чернота?). Но Антония была мастером терпения уже бог знает сколько лет. И не такое терпела от мужчин, от мужей. Она сумела превратить своё терпение в, как бы сейчас сказали, фишку, в фетиш, в признак самоотверженности и глубокого понимания сути… сути… сути… нечистоплотности, нет, не так: пренебрежения к внешним атрибутам… культуры? Нет, нельзя называть этим словом любовь к чистоте, аккуратности и внимательному отношению к внешнему виду! Культура — это Чехов. А показное чистюльство и запах одеколона — это пошлость, мещанство и… гламурная попса, вот! Именно такое отношение Антония транслировала всему своему окружению — близким, друзьям, поклонникам её творчества. И это работало! По крайней мере, в её кругу, которым она дорожила и гордилась, были именно такие люди — пренебрегающие этой самой пошлостью, но зато очень глубокие, культурные и по-чеховски воспитанные. Антон Павлович её одобрил бы.
А он и одобрил! Антония никогда никому не рассказывала, но с Чеховым она беседовала регулярно. Вот чего-чего, а фантазии ей не занимать! В её размышлениях, послеполуденных дрёмах и ночных снах писатель нередко приходил в её дом, усаживался в кресло напротив письменного стола, снимал шляпу, клал её на колени, пристраивал, прислонив к креслу, свою трость… И говорил. Говорил о том, что именно она нынче главный проводник и последователь его жизненной философии, его идей… что только ей он доверил бы переосмысление его наследия… что ей он и доверяет это сделать всенепременно, потому как сегодняшняя Россия требует заново говорить о том же самом, о чём он писал более ста лет назад, только в преломлении к дню нынешнему, ужасному, страшному, кошмарному… Ей даже виделось, как Антон Павлович берёт свою трость, встаёт, подходит к ней, сидящей за своим «станком», и кладёт трость ей на плечо, как бы посвящая в «чеховство». То есть, в тему морали, добра и нравственности. Признавая за ней право на эти темы, на рассуждения и поучения народа. Её герои говорили, к примеру, так, пусть и не совсем грамотно: «Толстой, я уже не говорю о Чехове, — головами бились, томищи книг исписали, чтобы объяснить, что есть добро, а что зло. И где же тем не менее человек? И кто он? Стал ли лучше? Умнее? Добрее? Прозорливее?».