Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Задавай ему горячих! — ревел Епископ, подкладывая под ладонь Фунтика пять камней.
От-лукавого бросил камень вверх и, прежде чем поймал его, успел больно ударить кулаком по руке Фунтика. Подложенные камни врезались своими острыми краями в ладонь, но ребенок стоически выдерживал испытание. Второй и третий удар заставили его закусить губу от невыносимой боли.
— Что, хорошо… а? Ведь хорошо? — захлебывающимся от удовольствия голосом спрашивал Епископ свою жертву.
— Катай его! — поощрял Патрон.
От-лукавого незаметно воодушевился общим вниманием и с таким усердием ударил в пятый раз по руке Фунтика, что в ней хрустнули кости. Публика затаила дыхание и с наслаждением следила за выражением лица истязуемого ребенка. После ударов кулаком последовали щипки, то есть, пока камень летел вверх и возвращался назад, От-лукавого успевал захватить своими когтями кожу на руке Фунтика и больно ее щипнуть. Он делал это как-то особенно ловко, так что рука покрывалась сейчас же сине-багровыми волдырями.
— Теперь хорошо… а? — допрашивал Епископ, заглядывая в глаза маленького мученика. — Любишь щипки… а? Ведь ты пойдешь жаловаться Сорочьей Похлебке?.. Пойдешь ведь? Вон он смотрит из окошка…
Публика восторженно захохотала. Из окна инспекторского флигеля действительно смотрел на бурсаков сам инспектор Пропадинского училища отец Павел. Он был известен в бурсе под именем Сорочьей Похлебки. Кто дал ему такое название и по какому случаю — оставалось неизвестным, но это название как-то особенно приклеилось к отцу Павлу. Теперь Сорочья Похлебка стоял у окна в белом пикейном подряснике и зорко наблюдал своими карими грозными очами собравшуюся кучку бурсаков. Большой рост и бледное выразительное лицо, оттененное волнами темных, как смоль, волос, делали заметным отца Павла в среде городского духовенства, и он пользовался особым успехом у пожилых дам.
— Ты чего там смотришь, Поль? — спрашивала Сорочью Похлебку жена — молодая, тонкая, как щепка, женщина с гнилыми зубами.
— Посмотри, Фаня, как на дворе играют дети, — ответил Сорочья Похлебка; он называл бурсаков дома просто детьми, а в дамском обществе моими детьми.
— Да, да… Как это мило! — восхищалась Фаина Петровна, выглядывая из-за локтя своего супруга. — Такой большой играет с таким маленьким… Настоящие дети!..
Пока счастливая чета любовалась детьми, От-лукавого уже доканчивал игру. Оставалось всего одно «колено», то есть драть избитую руку Фунтика ногтями. Эта операция привела в восторг всю публику, и, когда грязные когти От-лукавого оставили первые царапины на руке Фунтика и из них показалась кровь, Атрахман даже завыл от удовольствия.
— Валяй его… — шипел Епископ.
Бедный Фунтик не выдавал своих мучений ни криком, ни слезами, а только весь дрожал, как в лихорадке. Избитая, исщипанная и исцарапанная рука превратилась теперь в какую-то безобразную, сине-багровую вспухшую массу.
— Бедняжка… — плаксиво говорил Епископ, одной рукой гладя Фунтика по голове, а другой, делая несколько отчаянных щипков. — Тебе больно… а?
— Б-бо-ольно… — простонал ребенок, не убирая руки, потому что последняя начинала терять всякую чувствительность.
От-лукавого тяжело дышал. Он очень устал от своей работы и злобными глазами смотрел на Фунтика. Жажда крови охватила его, и он старался придумать какое-нибудь новое мучение. От-лукавого бесило то, что Фунтик вытерпел всю операцию и не вскрикнул.
— Молодец, — похвалил Фунтика Патрон. — Эй, Епископ, оставь его… будет.
— А ты что мне за указчик? — прохрипел Епископ.
— Молчать… Всю рожу растворожу, зубы на зубы помножу.
По правилам бурсацкой чести сейчас же должна была произойти схватка между Патроном и Епископом или по крайней мере обмен несколькими оплеушинами, но как раз в этот трагический момент Атрахман крикнул на весь двор:
— Занятные часы… Марш в занятную!..
II
Бурсацкая «занятная» находилась во втором этаже. Она своими пятью окнами выходила на двор.
Убожество занятной могло поразить свежего человека, но бурса давно свыклась с этими ободранными стенами, с избитым, как в конюшне, полом и с заплеванным потолком. Но всего замечательнее, конечно, были двери. Они были покрыты такими шрамами и царапинами, точно были изгрызаны каким-то необыкновенно свирепым животным или только что выдержали несколько жестоких неприятельских приступов. Двери, пол, стены, потолок и несколько длинных столов и скамей, составлявших всю меблировку занятной, служили как бы живой летописью той жизни, которая происходила здесь изо дня в день, вернее сказать, летописью глухих страданий десятка поколений «духовного родопроисхождения». Дети, попадая в эту занятную, находили на стенах царапины, сделанные еще их отцами в припадке смертельной скуки и глухого ожесточения.
Весной убожество занятной делалось заметным даже для бурсы; вместе с лучами весеннего солнца врывалась сюда самая адская скука, какую, может быть, испытывают только заключенные в казематах.
Эта скука совсем дурманила буйные бурсацкие головы и повергала Сорочью Похлебку в непритворное отчаяние. Перочинные ножи сами собой резали книги и казенную мебель, кулаки сжимались для подзатыльников, иголки сами собой лезли в спины товарищей.
Когда бурса ворвалась со двора в занятную, десятки голосов, как колеса какой-то мудреной машины, загудели разом, и поднялся такой содом, что человек, незнакомый с таинством совершения бурсацкой науки, мог подумать серьезным образом, уж не попал ли он в сумасшедший дом.
— Сколь легко и естественно любить и почитать родителей, столь же тяжек и непростителен грех непочтения к ним, — как-то залпом выговаривает Епископ, втягивая в себя воздух и закрывая глаза; он все время трет руку об руку, точно умывается, постепенно впадая в состояние зубрильного экстаза.
«Завтра Сорочья Похлебка непременно спросит из катехизиса», — с унынием думает Епископ, открывая глаза; полчаса такого «сверления» уже заставляет его голову кружиться, но Епископ переламывает накатывающуюся лень и додалбливает свою порцию науки.
Рядом с Епископом, заткнув уши пальцами и мерным движением всего корпуса раскачиваясь из стороны в сторону, доходит свой урок из греческой грамматики От-лукавого. Глаза остановились на одной точке, выражение лица совершенно бессмысленное. Дышло сидит напротив и гудит, как залетевший в комнату шмель.
— Sat, satis, abunde, affatim, — повторяет он в сотый раз, начиная терять сознание.
Несколько столов, за которыми сидят маленькие бурсаки,