Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На фирме, где она работает, мужчины с ней не разговаривают. У них для разговоров специальное место — лестничная площадка. Там они дымят, как пароходные трубы, и рассуждают о курсе доллара. Наш гость, конечно, в сравнении с ними не из сегодняшнего дня. Он не дымит, не рассказывает анекдотов, юмор у него тоже несовременный, но зато собственный. Когда я уклоняюсь от прямого ответа, он ворчит: «Ну вот опять, вместо того чтобы говорить об Испании, начинаешь с Португалии». В общем, кое-что мне в нем нравится: его невозмутимость, опрятность, сияющие чистотой рубашки. Он всегда выбрит, хорошо подстрижен. Никогда не взрывается и не врет. Это не Саша-Шурик-Титарейкин, который чуть не стал моим отчимом шесть лет назад. Тот прибегал с репетиции, стирал свою единственную рубашку под краном и, пока та сушилась, жарил картошку, и мы ели ее прямо из сковороды, без всяких тарелок. Поев, он брался за телефон. Я с восхищением слушала, как он занимает у всех подряд деньги и врет, врет без оглядки на меня. Одному говорил: «Слушай, у меня две минуты — тут очередь у автомата». Другому: «Я тут у одного чудика. Занял ему сотню, а у него зарплата завтра. Выручи десяткой до завтра». Он довел меня до того, что однажды я открыла коробку, где под маминой шляпой лежали наши деньги, и вручила ему сотню. И потом, подмигивая мне, он слушал, как мама недоумевает: «Просто улетучились. Или я так обсчиталась…»
Но зато его звали Саша-Шурик-Титарейкин. Он танцевал и пел в оперетте, любил мою маму и дарил ей цветы. А этого зовут — жутко произнести вслух — Август. Как какого-нибудь римского императора. Август Бенедиктович. Папу его тоже звали не абы как.
Сущая правда, что люди похожи на свои имена. Этот вылитый Август. И ходит, как Август, и в кресле сидит, как на троне. Интересно, как его звали в детстве — Авгейка, Густик?
Мама его идеализирует. Ее не смущает даже то, что он, как какой-нибудь китаец, приносит тапочки в портфеле и, уходя, уносит их с собой. Он кандидат исторических наук, преподает студентам и считает себя другом молодежи. Так и говорит: «Я — друг молодежи, но табачок врозь». Это значит, что никаких поблажек на экзаменах он своим молодым друзьям не дает. Мне давно хочется спросить у него, почему при своих запасах знаний и интересе к мировым проблемам он не защитил докторскую диссертацию, но вместо этого я почему-то выясняю, что это такое — «кандидат наук». Почему «наук», если наука одна, определенная — историческая. И почему не «в науку», если кандидат? Кандидат в историческую науку — вот как должно звучать его звание. Август слушает меня и указательным пальцем пушит свои холеные усы, разговор ему не нравится. Зрачки сближаются у переносицы. Похоже, он еще и разглядывает свои усы сверху. Я посягаю на что-то запретное, на что не имею права. Но меня несет. «Кандидат — это ведь стоящий на пороге, у закрытых дверей в науку. Кандидат — это всего лишь претендент. Например, кандидат в президенты, кандидат в депутаты».
«Свою любознательность, — вдруг сухим голосом отвечает он, — надо гасить в библиотеке, листать словари, самой добывать ответ. Иждивенчество не обучает».
Мама страдает от наших разговоров. Когда приходит Реня, жалуется ей: «Катька выпряглась. Никакого почтения к старшим».
Реню все считают доброй. Мама красивая, а Реня добрая. Ее доброта обозначена на ней ямочками — на локотках, на щеках, даже там, где кончается шея, у Рени кругленькая, уютная ямочка. Фигуры своей она не понимает, обтягивается узкими кофтами и юбками. И тут ее ямочки как бы восполняются выпуклостями: круглые, как мячики, груди, круглый живот и даже ноги круглые дыньками. От этого все ее мечты и желания — похудеть. Она наваривает огромную кастрюлю риса на воде и съедает ее в три минуты. Потом весь день пьет воду — в воде же никаких калорий, — а вечером приходит к нам взвешиваться. Я вытаскиваю из-под шкафа напольные весы, и Реня, задыхаясь от волнения и надежды, становится на них, смотрит на стрелку и протягивает мне руки. Это означает, что сама она сойти с весов не в силах. Кастрюля риса и вода, которую она выпила, дают прибавку килограмма в три. Такого злодейства добрая Реня пережить не может, плачет крупными горючими слезами, а я смеюсь.
«Из-за чего я истязалась, — спрашивает она, — лучше бы я съела пять пирожных». Она может съесть и десять.
«Лучше бы ты оставила в покое эти диеты, — говорю ей, — ты совсем не толстая. Ты кругленькая. Такие, между прочим, тоже нравятся мужчинам».
Реня, как и мама, не подпускает меня к себе на равных.
«Кто это тут умничает насчет мужчин, — возмущается она, — что это ты себе вбила в голову? Ты что, действительно решила, что я из-за каких-то мужчин давилась этим рисом? Много им чести. Я просто хочу похудеть. Для себя. Для собственного самочувствия».
«Тогда удвой порцию. Вари две, а лучше три кастрюли и ешь, ешь, пока не умрешь».
Реня вытирает полотенцем лицо, успокаивается.
«Ладно, — говорит, — повеселились и хватит. Ты мне лучше скажи — этот приходил?»
«Приходил».
«И что?»
«Ничего. Что и всегда. На земле, оказывается, не так уж много людей, всего шесть миллиардов. Если их всех собрать в одном зрительном зале, то это будет зал размером всего в три-четыре района Московской области».
«Это он сказал?»
«Неужели я сама додумалась? Реня, чем это все кончится? Он же способен приносить и уносить свои тапочки всю жизнь».
«Это не самый худший вариант», — задумчиво произносит Реня.
Я знаю, какой худший. Уйдет и не вернется. Таких худших вариантов уже было пять. И этот Август Бенедиктович уйдет когда-нибудь. Маму как будто кто заколдовал, обрек на одиночество.
«Реня, — говорю я, — но почему надо обязательно замуж? Тысячи женщин живут без мужа и ничего, даже гордятся своей свободой».
«Не надо изрекать свои глупости от имени такого количества женщин, — надменно произносит Реня. Это ее самая подлая черта: втянуть в разговор, а потом огреть своим презрением. — Женщины разные: есть осмотрительные, мудрые, знают, к кому можно выйти навстречу, а есть восторженные, доверчивые, кто их выбрал, того они и боготворят».
Туманно, но в общих чертах понятно. Я, кажется, сама из доверчивых. Если бы меня кто-то выбрал, я бы из одной