Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поставил у стола чемоданчик, выудил из внутреннего кармана пиджака поллитровку и кулечек конфет. Тут на кухню ввалился уже выпивший слесарь Егор Петрович, увидел бутылку, радостно потер руки:
- О-о, это по-нашему! Чует душа, жених в коллективе приживется! Э-эх, жизнь хороша — возликуй, душа!
- Иди отсюда, душа, иди! — осадила его Люба. — Дай людям вздохнуть!
- Кухня — территория общественная! — резонно возразил Егор Петрович. — Коллектив — великая сила! Жених протянул кулек с конфетами Робке и эдак по-свойски подмигнул:
- С бабушкой поделись.
Робка нехотя взял кулек, исподлобья глядя на новоявленного «батю», — свалился, паразит, курам на смех! Пошутила мать или взаправду привела? А где же он спать будет? С матерью на одной постели? Больше вроде негде... Не с бабкой же ему ложиться?
- И вот что, Федор, — сказала мать и, прищурившись, взглянула на Федора Ивановича, — будешь сына обижать — выгоню! И получку чтоб до копейки в дом нес! Вот при свидетелях заявляю!
- Будь сделано! — с дурашливой веселостью, которая совсем не вязалась с обликом этого обрюзгшего, с основательным брюшком жениха, ответил Федор Иванович и зачем-то опять подмигнул Робке. Дескать, уж мы-то, мужики, разберемся.
«Дурак... — без всякой злости подумал Робка. — И не лечится. И где она такого откопала?»
- А ты у него подписку возьми и у нотариуса заверь! — ехидно посоветовал Егор Петрович. — Словам нынче никто не верит!
И все засмеялись. Щеки Любы покрылись пунцовыми пятнами, голубые глаза налились чернотой — в такие минуты Люба становилась опасной.
- И возьму! — с вызовом ответила она. — И тебе не мешало бы дать такую подписку! А то пропьешь все, а после трояки до получки по всему дому сшибаешь!
- Наше дело нехитрое! — осклабился Егор Петрович, хотя было видно, что он обиделся, слова Любы задели его за живое. — Все пропьем, а флот не опозорим! Все, что куплено и изношено, — на ветер брошено! А что пропито и прогуляно — в дело произведено! — философски заключил Егор Петрович, и все опять засмеялись.
За исключением Степана Егоровича. Тот докурил папиросу, бросил ее в мусорное ведро рядом с умывальником, сплюнул туда же и пробурчал:
- Бывают в жизни огорченья — вместо хлеба есть печенье. Поздравляю, Любаша. — И вышел, скрипя деревянным протезом.
И тут взорвалась бабка. Робка так и не понял, чего она так взбеленилась, потому что раньше он часто слышал, как бабка горестно вздыхала, видя, как Люба надрывается на работе, как устает смертельно, а приходя домой, клюет носом за столом. «Хоть бы мужика себе какого нашла, — приговаривала старуха, — не под силу бабе одной на хлеб зарабатывать да детей ростить...» А тут ее будто кипятком ошпарили! Поднялась с табурета, медленно пошла на Любу, постукивая по полу суковатой тяжелой клюкой, и заговорила скрипучим, злым голосом:
- А ты меня спросила?! Вертихвостка! Это мой дом! Это сына мово дом! А ты хахаля сюда! Креста на тебе нет, прости господи! Зенки твои бесстыжие! Щас я тебе их повыцарапаю!
- Да подождите вы, мама! — нисколько не испугавшись, досадливо поморщилась Люба. — Ну что вы, ей-богу, как маленькая! Шли бы лучше в комнату, чем митинги тут устраивать!
А бабка все шла и шла, голова ее вздрагивала от негодования, из глаз текли старческие слезы, а губы зло кривились.
- Тебе мужика надо, стервь бесстыжая?! Мужика, да?!
- Надо! — визгливо крикнула мать, и щеки ее сделались совсем пунцовыми, а голубые глаза — совсем черными. — Нету Семена, понимаете?! Пять лет, как война кончилась! Пропал без вести, понимаете?! Сколько вы меня еще мучить будете?! Отгоревала! Слезы все выплакала! Все, баста! Живым жить надо, мама, когда вы это поймете наконец, чтоб вас черти взяли!
- А ежели Семен живой объявится, что делать будешь, царица хренова? Что делать будешь? Видать, со стыда не сгоришь, а?
- Сгорю — не сгорю, не ваша забота, мама! Разберусь!
- Одно слово — сучка! — Бабка презрительно сплюнула и глянула на Федора Ивановича. — А ты чего явился, у-у, кобел ина! — она замахнулась на него клюкой, и новоявленный жених едва успел отскочить к умывальнику. Вид у него был сконфуженный и растерянный.
- Бей его, бабаня! — крикнул Робка и запустил в Федора Ивановича кулек с конфетами. Кулек угодил прямо в лоб. Федор Иванович кинулся к Робке, но тот ловко прошмыгнул у него под руками и выскочил в коридор. Жители квартиры весело засмеялись. Смеялась и мать, наклонив голову. Но плечи у нее подозрительно вздрагивали, в голосе появились плачущие нотки:
- О-ох, уморили! Как они тебя, Федор, а? О-ой, не могу!
- Только из уважения к старости и несмышленое – ти пацана не принимаю соответствующих мер, — стараясь сохранить «лицо», интеллигентно выразился Федор Иванович.
Нина Аркадьевна, видя, что дело принимает скандальный оборот, тоже ушла от греха подальше. Остался только настырный Егор Петрович. В руке у него уже появился откуда-то стакан, и он медленно подбирался к стоявшей на столе поллитровке. При этом Егор Петрович как-то неестественно хихикал, а глаза его блестели, как у охотника, выслеживающего дичь.
- Между прочим, могу уйти, — сказал Федор
Иванович. — Нынче таких невест что огурцов в бочке, только вид сделай — десяток набежит.
- А вали к едрене фене! — неожиданно весело ответила мать. — Не удалась свадьба! Вали давай, женишок! — И вдруг она упала лицом на стол и сдавленно зарыдала.
Робка выглянул из коридора и увидел, что Егор Петрович уже подобрался к поллитровке, положил на нее руку, сковыривая сургучную пробку, а Федор Иванович несмело подошел к плачущей матери, осторожно погладил по плечу, и выражение лица у него стало на удивление добрым, по-настоящему добрым и печальным. Он окинул взглядом кухню с закопченным потолком и множеством столов — на каждую семью, пирамиды кастрюль и сковородок, обшарпанную газовую плиту, веревки, протянутые от одной стены до другой — для просушки выстиранного белья, тазы и тазики, развешанные на отсыревших стенах с облупившейся масляной краской, батареи пустых бутылок возле каждого семейного стола. Федор Иванович посмотрел на весь этот «пейзаж», воплощение послевоенного уюта, потом заглянул через грязноватое окно на улицу, глубоко вздохнул и заговорил. Искренняя задушевность прозвучала в его хрипловатом голосе, и Робке даже жалко стало его.
- Ну что ты, Люба... перестань...