Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Однако живут... — вздохнула Люба. — Не все уксус глотают... — и она почему-то посмотрела на Федора Иваныча, возившегося у плиты.
- Эту красивую любовь только в кино и увидишь. — Нина Аркадьевна налила себе еще, выпила, закурила новую папиросу. — Нет, вообще-то я не жалуюсь... Ленка растет, скрипачкой будет... Только жизнь проходит, во беда. Иной раз белугой реветь охота…
А потом подумаешь, да у всех так... у кого малость получше, у кого малость похуже, а все одно и то же…
- Настоящая любовь бывает, когда собой жертвуют! — авторитетно изрекла запьяневшая Люся.
Люба на эти слова только усмехнулась, поднялась, подошла к дремлющему Робке, погладила его по голове:
- Робочка, сыночек, спать не хочешь?
- Не-е... — сонно промычал Робка. — Я еще посижу немного…
- Бабуля, а вы как? Ложились бы…
Бабка встрепенулась, очнувшись от дремы, соловыми глазами оглядела всех и вдруг крикнула, пристукнув клюкой об пол:
- Ешьте, пейте, гости дорогие! Сплясали бы! Чего сиднем сидите?!
И все негромко рассмеялись. Люба приподняла бабку за плечи и, обняв, повела из кухни в комнату, приговаривая:
- Пойдемте, мама, пойдемте... поспать тоже хорошо. Спишь — меньше грешишь, мама…
- Жертвую-ут... — презрительно протянула Нина Аркадьевна, вспомнив слова Люси, и снова налила себе в рюмку и одним махом выпила.
- Во дает стране угля баба! — восхищенно покрутил головой Егор Петрович. — Ну, Нина Аркадьевна, завтрева вместе похмеляться будем!
- Я те похмелюсь, черт чумной, — пригрозила Зинаида. — Сразу в вытрезвитель сдам!
- Ох, напугала!..
- Сдам, ей-богу! Гераскина позову — он тебя в момент определит!
- Мы из эвакуации в Москву в сорок четвертом ехали, в июне, как сейчас помню, — медленно заговорила Нина Аркадьевна, не особенно интересуясь, слушают ее или нет. — В Харькове двое суток стояли…
На кухню вошла Люба, подошла к Федору Ивановичу, сказала:
- Ты тоже ложился бы. Я постелила.
- Как же? Я ведь жених, Люба, пока гости не разошлись, нельзя.
- Тебе ж завтра две смены пахать, сам говорил.
- Ничего, что нам сделается! — бесшабашно улыбнулся Федор Иванович, притянул Любу к себе, стал целовать в шею, в губы.
- Федя, Федя, люди смотрят…
- Харьков-то весь разбитый был... одни развалины... — вспоминала Нина Аркадьевна. — И вот на вокзале я одного лейтенантика приметила. По перрону часто один гулял. И не очень чтобы красавец, а вот как глянула, так жаром всю обдало, сердце в горле забилось, глаз отнять не могу... Худенький такой, глаза ясные-ясные! Небось и целоваться-то не умел. Вышла на перрон, иду ему навстречу и шепчу, как полоумная: «Ну, хоть посмотри ты на меня. Хоть разочек взгляни!» А у него в глазах мечта какая-то, идет, сам себе улыбается…
Блажной, ей-богу! Говорили, таких на фронте первыми и убивало... Вот подошел бы он ко мне, позвал бы с собой... Ей-богу, все к черту бросила бы! Как собачонка за ним побежала бы! — Нина Аркадьевна замолчала, глаза заблестели от слез. Она резко погасила окурок в пепельнице. — А может, самой подойти надо было? Вот я, лейтенант, бери меня!.. Ох, дура я, дура! — Нина Аркадьевна вдруг уткнулась головой в стол и глухо зарыдала.
- Робка, иди спать! — решительно приказала Люба и погладила Нину Аркадьевну по голове, успокаивая. — Ладно, Нина, что было, то быльем поросло... Поплачь, поплачь, полегчает…
Шипела и потрескивала пластинка, пел Леонид Утесов, дремал за столом окосевший Егор Петрович, о чем-то судачили в коридоре мужики. Люся смотрела на Нину Аркадьевну, и глаза у нее тоже заблестели от слез.
- Ну, ну, ты еще не вздумай... — предостерегла ее Люба. — А то разведете тут мокроту…
- Не надо, Нина, не плачь... — проговорила Люся. — Надо верить, что счастье обязательно тебе улыбнется! Мы ведь и победили, потому что верили! Правда ведь, девочки?
- О-ох, победители... — вздохнула Зинаида и глянула на мужа. — Эй, Егор, слышь, дрыхнуть иди! Во, гляньте на него, люди, победитель! — и Зина вдруг захохотала.
- А что? — очнувшись, обиженно возразил Егор Петрович. — Самый натуральный победитель! Сержант двести семьдесят девятого стрелкового полка Богдан Егор Петрович! — Он сгреб бутылку со стола и налил в стопку водки. — Посошок на сон грядущий!
Редко вот так собирались они вместе, за одним столом. Иногда на майские, иногда на октябрьские праздники сходились на кухне, выпивали на скорую руку и разбегались: кто в гости торопился, кому в ночную смену, у кого домашних дел по горло. И потому в эти редкие «посиделки» возникало между людьми то душевное тепло, которое потом долго согревало, — даже кухонные безобразные скандалы вспыхивали реже.
Только двоих людей не бывало за общим столом никогда — бухгалтера Семена Григорьевича и старухи бабы Розы. Бухгалтера не любила вся квартира, даже здороваться с ним по утрам почему-то всем было тягостно.
Егор Петрович и Степан, напившись, всегда утверждали, что Семен Григорьевич строчит на них на всех доносы и, стало быть, любого из жителей квартиры могут в любой момент арестовать. За что арестовать, они толком объяснить не могли, только делали дурацки-серьезные лица и шепотом произносили:
- Там найдут за что…
...Отца Робка помнил плохо. Много его фотографий лежало в картонной коробке из-под печенья. Робка часто рассматривал фотографии, когда матери не было дома. Он садился рядом с бабкой, смотрел одну фотографию за другой, потом молча передавал ей, и бабка так же молча рассматривала их, и ее выцветшие глаза слезились.
Отец у Робки был мордастый, с литыми развернутыми плечами и выпуклой, как бочка, грудью. Он родился на далеком Севере, и название у этого Севера было непонятное и звучное — Карелия. Отец был крестьянин и рыбак, потом приехал на стройку в Петрозаводск, потом завербовался на строительство метро в Москву, потом стал солдатом, ушел на фронт и пропал без вести... Как-то не по-людски, говорила бабка, а следом за ней повторяла мать. Другим пришла похоронка, отревели, отгоревали и — живут дальше. А тут ждешь каждый день и не знаешь, чего ждешь, — то ли похоронки, то ли сам явится — здрасьте, не ждали? Но могло быть и похуже. Об этом Любе говорили многие знающие люди. Что, например, если в плен попал и теперь живет где-нибудь в