Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сельма и окапи стояли во сне на ульхеке совсем тихо. Окапи повернул голову направо, к лесу. Сельма стояла в нескольких шагах от него. На ней была та же ночная рубашка, в какой она спала в реальности — когда в зеленой, когда в голубой или белой, всегда по щиколотки, всегда в цветочек. Она опустила голову, глядя на свои старые пальцы в траве, скрюченные и длинные, как и в жизни. На окапи она поглядывала лишь изредка и искоса — так, как смотришь на человека, которого любишь больше, чем хотел бы это показать.
Никто не двигался, никто не издавал ни звука, не было даже ветерка, который в действительности не утихает на ульхеке никогда. Потом, в конце сна, Сельма подняла голову, окапи повернул свою к Сельме, и тут они посмотрели друг другу в глаза. Окапи смотрел очень мягко, очень влажно, темно и огромно. Он смотрел дружелюбно и так, будто хотел о чем-то Сельму спросить и как будто сожалел, что окапи даже во сне не могут задавать никаких вопросов. Эта картина надолго застыла: картина окапи и Сельмы, как они смотрели друг другу в глаза.
Потом картина ушла, Сельма проснулась, и сон кончился, и теперь скоро должен был прийти конец чьей-нибудь жизни неподалеку.
На следующее утро, а это было 18 апреля 1983 года, Сельма хотела обмануть свой сон про окапи и делала вид исключительно радостный. А в притворстве она была приблизительно такой же прожженной, как окапи, и думала, что буйную веселость достовернее всего можно изобразить размашистыми жестами. Так Сельма и явилась после своего сна на кухню — криво улыбаясь и покачиваясь, и даже тут мне не бросилось в глаза, что она выглядит как Руди Каррелл, когда в начале Дневного шоу Руди он выходит из глобуса в человеческий рост и выше, из глобуса с голубыми океанами, золотыми странами и раздвижными дверями.
Моя мать еще спала в нашей квартире над квартирой Сельмы, а мой отец был уже у себя, во врачебном кабинете. Я была спросонья. Вчера никак не могла заснуть, Сельма долго сидела на моей кровати. Может, во мне уже было предчувствие, какой сон увидит Сельма, и она поэтому подольше не хотела от меня уходить.
Когда я спала внизу у Сельмы, она рассказывала мне, сидя на краю кровати, истории с хорошим концом. Когда я была меньше, то после этих историй всегда сжимала ее запястье, поместив большой палец на пульс, и представляла себе, что все в мире происходит в ритме сердцебиения Сельмы. Я представляла себе, как оптик шлифует линзы, Мартин поднимает тяжести, Эльсбет подрезает свою живую изгородь, как владелец местной лавки расставляет пакеты с соком, моя мать слоями укладывает еловые ветки, мои отец ставит врачебную печать на рецепты, и все делают всё это в сердечном ритме Сельмы. На этом я всегда надежно засыпала, но теперь, в десять лет, по словам Сельмы, я была для этого уже слишком большая.
Когда Сельма вразмашку вошла на кухню, я как раз переписывала в тетрадку Мартина свое готовое домашнее задание по географии. Я еще удивилась, что Сельма вместо того, чтобы отругать меня за то, что я опять делаю за Мартина домашнее задание, сказала «приветик» и весело ткнула меня в бок. Сельма еще никогда не говорила «приветик» и никогда не раздавала никому веселые тычки.
— Что случилось? — спросила я.
— Ничего, — пропела Сельма, открыла холодильник, достала пакет с ломтиками сыра и ливерную колбасу, помахивая в воздухе тем и другим. — И какие же бутербродики мы сделаем сегодня в школу? — разливалась она соловьем, еще и добавив «мой мышонок». И этот сладкоголосый тон, и этот мышонок одинаково настораживали.
— С сыром, пожалуйста, — сказала я. — А что это с тобой?
— Ни-че-го, — пела Сельма, — я же сказала.
Она намазала ломоть хлеба маслом, а поскольку продолжала при этом размахивать руками, то столкнула сыр с разделочного стола.
Тут Сельма замерла и смотрела сверху на упаковку сыра так, будто она была какой-то драгоценностью и разбилась на тысячу осколков.
Я шагнула к ней и подняла с пола сыр. Заглянула снизу ей в глаза. Сельма была еще выше, чем большинство других взрослых, и ей было тогда около шестидесяти; из моей перспективы — длинная, как каланча, и древняя, как исторический памятник. Она казалась мне такой высокой, что могла видеть — так я считала — соседнюю деревню, и такой старой, что участвовала в сотворении мира.
Даже отсюда снизу, на расстоянии метра от глаз Сельмы, я смогла увидеть: ночью за ее веками разыгрывалось что-то роковое.
Сельма откашлялась.
— Только никому не говори, — тихо сказала она, — но я боюсь, что ночью видела во сне окапи.
Тут пропала вся моя сонливость.
— А ты уверена, что это в самом деле был окапи?
— А кто же это еще мог быть, — сказала Сельма, — окапи ведь трудно перепутать с другим животным.
— Можно и перепутать, — сказала я, — ведь это мог быть кто-нибудь из крупного рогатого скота, неправильно составленный жираф, причуда природы, а полосы и ржаво-рыжий цвет в ночи не разглядишь, ведь все очень смутно.
— Но это же чушь, — сказала Сельма, потирая себе лоб. — Это же полная чушь и суеверие, Луиза.
Она положила на хлеб ломтик сыра, сложила бутерброд пополам и втиснула в мой ланч-бокс.
— Ты заметила время, когда тебе это приснилось?
— В три часа, — сказала Сельма. Она вскочила в испуге, когда картина с окапи отдалилась от нее, села в кровати, окончательно проснувшись, уставилась на свою ночную рубашку, в которой только что стояла во сне на ульхеке, а потом взглянула на будильник. Было три часа ночи.
— Наверное, нам не следует принимать это всерьез, — сказала Сельма, но сказала это как комиссар полиции в телевизоре, не желающий принимать всерьез анонимное письмо.
Она всунула ланч-бокс в мой школьный ранец. Я уже собиралась спросить ее, нельзя ли мне остаться дома, раз такие обстоятельства.
— Разумеется, в школу ты все равно пойдешь, — заявила Сельма. Она-то всегда знала, о чем я думаю, как будто мои мысли вывешивались у меня над головой гирляндами из букв. — Никакие сны не должны отвлекать тебя от учебы.
— А можно, я Мартину расскажу? — спросила я.
Сельма