Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Макси Болл владел универмагом. Одежда там была недорогая, однако хватало ее ненадолго и пахло от нее промышленным клеем. Отчаявшиеся, легкомысленные и самые бедные сражались по утрам в субботу, чтобы что-нибудь урвать, и бешено торговались. Моя мама скорее согласилась бы голодать, чем быть замеченной у Макси Болла. Она внушила мне ужас пред этим местом. Это было довольно несправедливо с ее стороны, поскольку туда ходило много наших знакомых, но справедливостью она не отличалась: мама либо любила, либо ненавидела, – а Макси Болла она ненавидела. Как-то зимой она была вынуждена пойти в универмаг, чтобы купить корсет, и в то же самое воскресенье посреди литургии одна косточка вылезла и врезалась ей прямо в живот. Мама целый час ничего не могла поделать. Когда мы вернулись домой, она разорвала корсет, а косточки использовала как подпорки для герани, кроме одной, которую подарила мне. Косточка до сих пор у меня, и всякий раз, испытывая искушение извернуться и обойти правила, я вспоминаю эту косточку и понимаю, как неправа.
Мы с мамой шли все дальше к холму в конце нашей улицы. Городок лежал в узкой долинке, стиснутый возвышенностями, полный труб, лавочек и жмущихся друг к другу домов без садов или палисадников. Холм плавно переходил в Пеннинские горы, покрытые редкими вкраплениями ферм. Мощенные булыжником улицы с выложенными плиткой тротуарами карабкались все выше и выше на склоны, а после просто обрывались. С вершины холма было видно на много миль кругом – совсем как Иисусу с возвышенности – вот только смотреть особо не на что. Справа виден виадук, а за ним квартал многоквартирных домов Эллисона, где раз в год на площади устраивали ярмарку. Мне разрешали туда ходить при условии, что я принесу маме упаковку черного гороха. Черный горох выглядел как кроличьи погадки, и продавали его в жидкой подливе из бульона и пряной кукурузной кашицы. Вкус просто чудесный. Цыгане устраивали сущий бедлам и веселились ночи напролет, мама называла их блудодеями, но в целом мы отлично ладили. Они делали вид, будто не замечают пропавшие яблоки в карамели, а иногда, если народу мало и у тебя нет денег, все равно пускали покататься на аттракционах с электрическими автомобильчиками. Как-то у кибиток завязалась драка: ребята с улицы, вроде меня, против задавак с Бульвара. Задаваки ходили в кафе «Брауниз» и не оставались на школьные обеды.
Однажды, когда я уже собиралась идти домой и забирала черный горох, одна старуха взяла меня за руку. Я думала, она меня укусит. Глянув на мою ладонь, она хохотнула.
– Ты никогда не выйдешь замуж, – сказала она. – Только не ты. И ты никогда не остепенишься.
Она не взяла денег за горох и велела быстрей бежать домой. Я бежала со всех ног и по пути старалась понять, о чем она говорила. Я в любом случае не собиралась выходить замуж. Я знала двух женщин, у которых вообще не было мужей, но они были старые – почти как моя мама. Они держали газетный киоск и иногда, когда я по средам приходила за моим комиксом, давали мне банановый батончик. Они мне очень нравились, и я много рассказывала о них маме. Однажды они спросили, не хочу ли я поехать с ними на море. Я побежала домой, сообщила новость и как раз деловито опустошала копилку, чтобы купить новую лопатку для песка, когда мама раз и навсегда твердо сказала «нет». Я не могла понять почему, а она не объяснила. Она даже не позволила мне вернуться, чтобы сказать, что я не смогу. А потом отменила мою подписку на комикс и велела ходить за ним в другой, дальний киоск. Я расстроилась – у Гримсби мне никогда не давали банановых батончиков. Несколько недель спустя я услышала, как мама рассказывает про случившееся миссис Уайт. Она сказала, что те женщины предаются «противоестественным страстям». По моему разумению, это означало, что они сдабривают химикатами свои угощения.
Мы с мамой поднимались выше и выше, пока город не остался позади и мы не вышли к мемориальному камню на самой вершине. Тут всегда дуло, поэтому маме приходилось втыкать еще несколько булавок в шляпку. Обычно она повязывала на голову платок, но только не по воскресеньям – по воскресеньям она надевала шляпку. Мы садились у камня, и она благодарила Господа, что нам удалось подняться. Потом она долго рассуждала о том, как устроен мир, как неразумны люди, населяющие его, и о неотвратимости кары Господней. А потом рассказывала мне историю про какого-нибудь храброго смельчака, который отверг радости плоти и трудился на благо Господа…
Была история про «обращенную овцу», склонного к пьянству и пороку грязного дегенерата, который внезапно обрел Бога, прочищая дымоход. Он впал в молитвенный экстаз и так долго не вылезал из дымохода, что друзья испугались, как бы он не потерял сознание. С немалым трудом они уговорили его оттуда вылезти. Когда он появился, лицо его, едва видимое под слоем сажи, сияло как у ангела. После этого случая его попросили вести занятия в воскресной школе, а некоторое время спустя он умер и, конечно же, прямиком отправился в рай.
Были другие истории. Мне больше всего нравилась про Великана Аллилуйя – урода от рождения: будучи восьми футов ростом, он съежился до шести футов и трех дюймов благодаря молитвам благочестивой паствы.
Время от времени мама любила рассказывать историю собственного обращения – очень романтичную. Иногда мне думается, что будь в издательстве «Миллс и Бун»[3] хоть сколько-нибудь ревивализма[4], мама стала бы у них звездой.
Однажды вечером она по чистой случайности зашла на собрание во славу Господа пастора Спрэтта. Проповедь устраивали в шатре на каком-то пустыре, и каждый вечер пастор Спрэтт говорил об участи проклятых и совершал чудеса исцеления. Он производил сильное впечатление. Мама говорила, он выглядел как Эррол Флинн[5], только святой. На той неделе многие женщины обрели Бога. Когда-то пастор Спрэтт служил рекламным агентом на Чугунолитейном заводе Рэтбоуна, там и овладел искусством очаровывать аудиторию. Кто-кто, а он умел заарканить клиента. «Нет ничего дурного в наживке, – заявил он, когда репортер “Кроникл” цинично поинтересовался, почему он дарит новообращенным комнатные цветы. – Нам заповедано быть ловцами душ человеческих». Мама откликнулась на призыв и получила в подарок экземпляр псалтыря. Ей также предложили на выбор рождественский кактус и ландыш. Мама выбрала ландыш. На следующий вечер туда же отправился мой отец, и она велела ему постараться заполучить кактус (что никогда не цветет), но к тому времени, когда подошла его очередь, кактусы уже разобрали. «Он не из тех, кто умеет толкаться локтями, – часто говорила она и после короткой паузы добавляла: – Благослови его Боже».
Пастор Спрэтт остался у них до завершения своего «крестового похода», и как раз тогда у мамы проснулся стойкий интерес к миссионерской работе. Сам пастор бо́льшую часть времени проводил в джунглях и прочих жарких местах, где обращал в свою веру язычников. У нас есть его фотокарточка, где он стоит в окружении черных мужчин с копьями. Мама держит ее на прикроватном столике. Моя мама очень похожа на Уильяма Блейка: у нее бывают сны и видения, и она не всегда способна отличить голову блохи от короля[6]. К счастью, она не умеет рисовать.