Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вообще не положено нам разговаривать с подследственными, – тяжело вздохнул доктор и тоже перешел на шепот: – Дали команду освободить целый продол под новых арестованных. Скоро начнется внеочередной пленум, видимо, будут аресты.
– Хрущев уже снят?
– Говорят, что снят. Вроде бы он в «Кремлевке» лежит с инфарктом. Слышал еще, что в Москву военными бортами начали прилетать члены ЦК.
Я вытер рукой испарину со лба, закрыл глаза. Если военные самолеты – это Малиновский. А раз министр обороны в деле, значит, в игру вступила армия. Тут рыпаться бесполезно. Бронетехники в аэропорту и по дороге в Москву я вроде бы не увидел, но ввести войска в столицу – это минутное дело. Значит, спасти уже ничего нельзя. Ложись и помирай, Русин, закончились твои приключения. Историю изменить нельзя. А если и можно, то только к худшему. Алкоголик Малиновский у руля самой большой страны мира?
Я снова закашлялся, потом устало отвернулся к стене. Иди оно все к черту! Хаос победил. В очередной раз. Разрушать всегда легче, чем строить.
– Эй, Русин, – доктор потормошил меня за плечо, – ты же боевой хлопец! Не смей сдаваться, борись за свою жизнь. У нас на войне еще и не такое случалось.
– Так то на войне. Там понятно было, где свои, где враги. И когда на границе служил, сомнений не было. А здесь…
Наш разговор прервал нарастающий шум в коридоре. Видимо, прибыла моя «карета»…
* * *
Утром просыпаюсь от того, что кто-то безжалостно трясет меня за плечо:
– Больной, подъем!
Первые секунды даже не могу понять, где я нахожусь. Кругом все белое, в воздухе витает запах лекарств, глаза слепит безжалостный свет люминесцентных ламп. Первое, что приходит на ум – Викин рабочий кабинет. Но здесь к знакомым «медицинским» запахам примешивается еще какой-то казенный. И неистребимый запах карболки, витающий в воздухе, – ее раствором сейчас в больницах все подряд обрабатывают: и полы, и инструменты. Дальше у окна, забранного решеткой, стоит еще одна кровать. Пустая. За окном, кстати, еще темно, значит, сейчас никак не позже семи утра.
На женщине, которая меня разбудила, белый халат, шапочка и маска, скрывающая пол-лица. Судя по голосу, медсестре лет сорок. В уголках ее карих глаз лучиками расходятся морщинки, но взгляд холодный и голос равнодушный, как у робота.
– Температуру меряем, – мне под мышку пихают градусник.
Движения скупые, вымеренные, профессиональные. Медсестра закатывает из коридора медицинскую тележку на колесиках, гремит крышкой металлического бокса для стерилизованных инструментов. Достает оттуда стеклянный шприц и набирает в него лекарство, ловко отломив кончик от большой ампулы. Я уже и забыл, как шприцы раньше выглядели, весь цивилизованный мир в конце 80‑х перешел на одноразовые. Не хватало мне здесь еще гепатит В через грязный шприц подхватить! В палате снова запахло пенициллином. Ну, да… Андрей Николаевич ночью «порадовал», что мне его пока каждые четыре часа колоть будут. И раз в сутки кварцевать палату. А это как раз неплохо, только запах от кварцевых ламп тоже довольно специфический. Все эти медицинские звуки и запахи сейчас действуют на меня умиротворяюще, я снова прикрываю глаза. Но меня тут же безжалостно выдергивают из дремоты:
– Не спим, больной. Отдаем градусник, переворачиваемся на живот.
– Что колоть-то будете?
– Пенициллин.
Возвращая градусник, успеваю заметить, что серебристая ртуть остановилась на отметке 37,5. Ну, это еще по-божески, ночью по ощущениям она почти до 40 добралась. А вообще, ночные события я помню как-то выборочно. Смутно припоминаю, как укладывали меня на каталку, потом везли по бесконечным коридорам, гремя ключами и дверьми. Кто-то помог мне перебраться на кровать, застеленную хрустким сероватым бельем, и переодеться в фланелевую пижаму. Тело попеременно то сковывало холодом, то обдавало жаром. Губы, помню, страшно пересохли, а горло словно обмотали колючей проволокой. Меня заставили что-то выпить, кажется, это был горячий чай, затем вкатили лошадиную дозу пенициллина, а потом веки мои словно свинцом налились, и я провалился в сон. Последняя моя связная мысль была – все-таки есть какая-то насмешка судьбы в том, что Хрущев недавно велел вновь эту тюрьму открыть. Будто для меня ее специально готовил…
Болезненный укол выдергивает меня из воспоминаний, по палате плывет резкий запах медицинского спирта. Невольно приходят на ум ласковые Викины руки. Нет, ну какое же счастье, что я не послал ей телеграмму из Хабаровска! А ведь у меня была такая идея поискать в аэропорту почтовое отделение, но не успел. И сейчас бы бедная Вика с ума сходила от неизвестности, обзванивая всю ночь отделения милиции, больницы и морги. А так…
Использованный шприц с грохотом летит в эмалированную кюветку, место укола щиплет от спирта.
– Больной, таблетки.
Я послушно запиваю пару таблеток водой из маленького стаканчика. Смиренно прошу строгую медсестру:
– А чая горячего нельзя мне? Горло болит.
– Скоро завтрак. Там будет чай.
Медсестра под строгим взглядом охранника удаляется, громыхая своей тележкой, я снова откидываюсь на подушку и прикрываю глаза. Удивительно, но сегодня чувствую себя значительно лучше. Да, противная слабость, небольшая температура, горло побаливает – все это еще есть. Но со вчерашним ужасом ни в какое сравнение уже не идет. И даже страшно представить, в каком бы плачевном состоянии сегодня я проснулся, если бы не принципиальность Андрея Николаевича, поместившего меня в тюремный лазарет и принявшего экстренные меры. Похоже, удалось перехватить болезнь в самом ее начале, и надо бы поблагодарить мужика за свое спасение.
* * *
Когда я открываю глаза в следующий раз, за окном уже светло. Громко щелкает замок, медсестра заносит в палату поднос с завтраком. Вместе с ней приходят запахи больничной еды. Первое, что я делаю – жадно выпиваю чай. Медсестра, покачав головой, выходит за дверь и снова наполняет мой стакан из большого алюминиевого чайника. Я благодарно киваю ей, и она уходит. В углу палаты находится небольшая дверь, ведущая в санузел. Никаких задвижек на двери естественно нет. Как и зеркала над раковиной. Мне остается только догадываться, как я сейчас выгляжу. Да и не все ли теперь равно… Умывшись, неторопливо приступаю к еде. На завтрак сегодня кусок хлеба и пшенная каша, кажется, она даже на молоке. Есть можно, но вкуса ее я совсем не чувствую. Заставляю себя проглотить всю порцию, запиваю хлеб чаем. Желудок благодарно урчит, и только сейчас я понимаю, как давно не ел – последний мой завтрак был еще в Олимпийской деревне.
Вроде бы только сутки прошли, а Япония и Олимпиада вспоминаются уже как чудесный сон. Видимо, они были последним моим полезным делом в этой жизни и этой реальности. О журнале и МГУ теперь придется забыть. Из универа меня выпрут, а студенческий журнал тем, кто придет к власти, не нужен. Да и все статьи мои комитетчики наверняка уже изъяли, будут теперь в каждой строчке выискивать крамолу и антисоветчину. «Москвиных» в этой конторе хватает. Жалко, конечно, свой труд, статьи ведь действительно получились неплохими. Но больше всего мне жалко сейчас Когана-старшего, которого я на старости лет втравил в авантюру с журналом. Работал бы он сейчас в «Правде», продолжал писать свои фельетоны и горя бы не знал. Может, даже и про снятие Хрущева доверили отписаться – дескать, самодур и волюнтарист. Я с улыбкой вспомнил, как объяснял термин школьникам.