Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истине несколько тысяч лет, однако люди упорно отталкивают ее от себя. «…Розенблат смотрел на меня с сожалением; его веки были докрасна выжжены чужим азиатским солнцем. – Мальчик, – повторил он, – забыть есть взаимное дело. Мы тоже забыли когда-то, что мы евреи. По воскресениям Розенблат надевал черный фрак, цилиндр на голову, садился в коляску и ехал в кирху. Немцы улыбались мне и говорили: «Гутен таг». И я улыбался немцам, приподнимал цилиндр и говорил: «Гутен таг». Но на другой день после прихода Гитлера оказалось: немцы не забывали, что я еврей. Они уже не говорили мне: «Гутен таг». Нельзя забывать, мальчик, что ты еврей, раньше, чем это забудут другие».
Почему еврейская тема неожиданно стала насущной для писателя («еврейские» вещи Порудоминского составили его сборник «Уходящая натура»)? Автор ответил на этот вопрос в одной из статей: «Мартин Бубер называл евреев “общиной, основанной на памяти”».
…В часы бессонницы я не раз в эти годы напоминал себе: в Кельне уже утро; спрашивал мысленно: что делает сейчас мой старший друг? Что у него нового? И, конечно, думал о «загадке Порудоминского»: разумеется, она не в сложных координатах его новой прозы, а в блистательной и всегда таинственной победе творческого духа над временем, которое жестоко, как ненужный листок календаря, обрывает наши дни, труды и намерения.
Когда-то Порудоминский написал вместе с историком и писателем Натаном Эйдельманом работу о болдинской осени Пушкина. Не сомневаюсь: эмиграция стала его собственной болдинской осенью. Я не пытаюсь сейчас даже перечислить сделанное им за эти годы.
Восемь лет Владимир Порудоминский обрабатывал и готовил к печати уникальный дневник, который вел в Виленском гетто его дядя Григорий Шур. Книгу перевели на многие языки, она имела шумный успех. А Владимир Ильич писал позже: «Близкое знакомство с материалами Катастрофы – одно из сильнейших переживаний моей жизни». Добавлю: это и важнейший источник его тихой, но зачастую потрясающей читателя еврейской прозы.
Меня ничуть не удивило то, что наряду со вселенской еврейской болью Порудоминского притягивала в те же годы и немецкая боль. Над книгой «Планк, сын Планка. Фрагменты ненаписанной биографии» Владимир Ильич начал работать, точно услышав чей-то негромкий голос. Оказалось, что в доме, где поселилась его семья, хранятся материалы о жизни Эрвина Планка. Сюжет этой трагической судьбы вобрал многое: Эрвин был сыном знаменитого физика Макса Планка, умным политиком, последним управляющим делами правительства Германии (до прихода к власти Гитлера), участником немецкого Сопротивления, наконец, был казнен после покушения на фюрера в июле 1944-го.
Именно в эмиграции Порудоминский подвел итог своим долголетним исследованиям о Толстом. Я держу сейчас в руках три книги Владимира Ильича, посвященные великому старцу из Ясной Поляны. Помню, меня поразила работа Порудоминского «Цвета Толстого» – свод необычайно интересных наблюдений о том, как в зависимости от эмоционального состояния героев меняются краски писателя. А книгу «Если буду жив или Лев Толстой в пространстве медицины» я уже давно вновь и вновь перечитываю – погружаюсь в космос Толстого: там по-своему сосуществуют и спорят «диалектика души» и «диалектика тела».
За героями и сюжетами произведений читатель, как правило, редко замечает автора. Одну из лучших своих книг Владимир Порудоминский назвал, вспомнив строчку псалма, – «Одинокая птица на кровле». Мне показалось: здесь есть и его негромкая исповедь, и своеобразная формула «жизни и творчества» художника.
…Все мы – в том числе и писатели – приходим в этот мир со своей особой миссией, которую должны осознать и исполнить. Эта мысль, повторяясь, тревожно звучит в книгах Порудоминского о строителях и хранителях русской культуры. Но о собственной миссии он, всегда избегая пафоса, говорить не любит.
Я позвонил ему через несколько дней после того, как ушла из жизни Надежда Васильевна – жена, друг, бесконечно дорогой ему человек. Даже через океан я почувствовал, как ему тяжело сейчас. Но Владимир Ильич произнес, думая о своем: «Надя уже свободна, уже выполнила свой урок».
Так сказать мог только человек, глубоко верующий в Создателя и в Его высший замысел.
«Я сам по себе»
(Анатолий Либерман)
Не раз слышал: писатели боятся критических статей Анатолия Либермана. Не странно ли? Ведь пишет Либерман спокойно, не «сгущая красок», не вставая в позу судьи. Откуда же страх? Наверно, именно оттого, что с тщательно аргументированными статьями Анатолия Либермана особенно не поспоришь: если уж он написал «А король-то голый!» – наверняка так и есть.
Можно удивиться другому: почему вообще появляются эти его статьи? Очень часто – рецензии на книги никому не известных авторов, ученые записки провинциальных российских вузов, эмигрантские альманахи. Между тем Анатолий Либерман – филолог с мировым именем. В «застойном» 1972-м стала сенсацией блестящая защита им докторской диссертации. У будущего доктора наук был по совковым понятиям детский возраст – 35 лет. Поэт и литературовед Елена Невзглядова припомнит: «… Актовый зал Института языкознания не вмещал желающих, люди стояли в проходе, толпились в дверях. Его выступление выходило за пределы принятых в советских научных учреждениях казенных рамок…» («Звезда», С.-Петербург, 2004, № 12). Ну, а что сегодня? Уже более сорока лет Анатолий Либерман – профессор Миннесотского университета в США. Автор 17 книг, более 600 публикаций. Объехал множество стран, читая лекции в крупнейших университетах. Лауреат самых престижных научных премий.
Два разных портрета Анатолия Либермана. На самом деле – их больше. Амплитуда его научных интересов тоже могла бы вызвать недоумение, если бы не самые высокие оценки его трудов. А ведь есть и Анатолий Либерман-поэт, прозаик, мемуарист, переводчик.
…Предваряя встречу с ним, скажу еще о другом. Получив по электронной почте ответы Анатолия Симоновича на мои вопросы, я стал читать их и – не мог оторваться. Как всякий настоящий ученый, Либерман писал точно, «по делу». Но все-таки прежде всего он размышлял о Судьбе: о судьбе своей науки, судьбах героев собственных исследований. О судьбе русского филолога, горькой судьбе советского еврея, непредсказуемой судьбе эмигранта. Конечно, тут и был главный секрет притяжения его «прямой речи».
Не так давно ему исполнилось восемьдесят; потому в своих репликах я – ничуть не преувеличивая